Гарсиа Лорка - Альбер Бенсуссан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далее Карлос Морла описал превращение Федерико в «обнаженную танцовщицу»: «Он исчезает. Слышится мелодия, несколько напоминающая восточную, затем из-за приоткрытой двери показывается рука: она совершает гибкие, змееподобные движения и звенит “браслетами” — это кольца от занавески. И вот появляется “Тортола Валенсия”, закутанная в одеяние — похоже, это простыня с моей кровати. “Она” поет, танцует, покачивает бедрами на восточный манер, вращается, томно закатывает глаза. И вдруг — одеяния спадают и… Федерико оказывается в своем костюме, но сзади его украшает огромный бант из разноцветного тюля — в стиле “баядерка”. Танцующей походкой он удаляется “за кулисы”». Прекрасный образчик «стриптиза» добрых старых времен.
В другой раз Федерико изображал Мату Хари, и Карлос Морла тоже оставил запись об этой сцене: «Две перевернутые чашки изображали у него груди “роковой женщины”». Это симулирование женственности не было случайным: ведь Лорка столько раз оплакивал и еще не раз будет оплакивать женское тело, не осуществившее своего призвания: это и бесплодная Йерма, и святая Евлалия — мученица с отрезанными грудями. Все эти сценки были, конечно, светскими развлечениями, но из них видно, до какой степени вся натура Лорки была пропитана духом театра, о чем свидетельствует и эта страсть к переодеваниям — он не раз проделывал подобное еще в Кадакесе, у Дали.
Нужно отметить, кстати, что Тортола Валенсия, эта бунтарка в стиле Колетт, женщина свободных нравов, смело выставлявшая себя напоказ на сцене, была на самом деле — хотя молва и приписывала ей множество блестящих любовников, — лесбиянкой, пусть и не признанной таковой открыто: она прожила всю жизнь со своей «приемной дочерью», которая была в действительности ее подругой. Живое воображение Федерико тоже не могло не отметить это обстоятельство.
В общем, в салоне чилийского дипломата витал серный запах — запах свободомыслия и бунта против чрезмерно чопорных нравов того времени. И это несмотря на подчеркнуто великосветский характер этого салона, в котором не раз появлялся, к примеру, знаменитый композитор и пианист Артур Рубинштейн — еще один любимец «всего Мадрида» 1930-х годов. Поэтому неудивительно, что Лорка первыми познакомил со своим «невозможным театром» именно Карлоса и Детку: ей очень понравилась пьеса, в которой Лорка, по сути дела, обнажил свой собственный внутренний мир, — «Когда пройдет пять лет». И наоборот, пьеса «Публика» повергнет их в шок, и тогда Федерико, учтя их реакцию, внесет изменения в текст этой пьесы, но смерть помешает ему закончить ее.
Перед этими друзьями состоится первое чтение его поэмы «Поэт в Нью-Йорке», и он посвятит ее «Детке и Карлосу Морла», а затем — и все свои театральные пьесы 1929–1936 годов, то есть почти всё свое творчество. Салон Морла был для Лорки тем же, чем для Флобера — его «сказальня»: местом, где Федерико «пробовал голос» и впервые проговаривал вслух свой текст. Карлос Морла оставил нам описание поэта, увлеченного своим произведением и завороженного собственным исполнением: «Он читал в сдержанном темпе, но с потрясающим пылом и выразительностью. Словно пламя вырывалось у него из глаз, рта, носа; искры вихрились в волосах, в ушах, в порах всей его кожи. Это был фейерверк…»
Гости слушали, делали замечания, и поэт умел прислушиваться к ним и учитывать их, так как в салоне Карлоса Морла-Линча, несмотря на его высокий ранг, собиралась традиционная публика, то есть привычная к театру бульваров, — зрители, которых нужно было заинтересовать, но не отпугнуть, — так что именно дому Морла, вероятнее всего, обязан Лорка тем, что смог так отшлифовать, довести до совершенства свою драматургию: она находила горячий отклик в сердцах зрителей, и они аплодировали Лорке с гораздо большим энтузиазмом, чем всем другим драматургам того времени.
Федерико обожал приходить к своим друзьям и принимать ванну в их роскошной ванной комнате — это показывает, насколько близкими были его отношения с этой семьей. «Еще мне очень нравится твоя ванная комната, — писал он Карлосу, — ни у кого больше в подобных квартирах такой нет… Когда я лежу вытянувшись в этой ванне, я в полной мере чувствую себя “как у себя дома”…»
Он любил прогуливаться по их апартаментам в пижаме, обедать у них, засиживаться допоздна с сигаретой и рюмкой, и он никогда не упускал случая, если в доме появлялись какие-нибудь гости, сесть за пианино: сыграть несколько пьес и спеть не сколько этих чудных андалузских народных песен, которые он сам же и спас от забвения: «Las Morillas de Jaen», «El Café de Chinitas», «La Nana de Sevilla»… Или любил декламировать андалузские «coplas», куплеты, — из тех, что вдохновляли его театр, — как, например, вот этот, «садистский»:
Она была моя — и я ее убил,ту женщину, что больше всех любил,и если бы опять она была жива —убита бы вновь она мною была.
Лорка любил утрировать жестокость в своей поэзии: она изобилует мрачными страстями, цыганскими или андалузскими; женщинами, покорными мужчине-повелителю — с кинжалом в руке и презрением во взоре. Также он часто декламировал эту чудесную «copla» — о поисках невозможного и великой силе надежды (этот мотив часто повторяется и в его творчестве):
Я в море искал апельсины —но море их не имеет;и всё же держу я руку в воде —держи и меня ты, надежда!
Эти куплеты любили во всём испаноязычном мире — их можно было слышать даже из уст Альберта Кохена, сефарда, автора «Красавицы для Господа»: он тоже хранил в памяти эти жемчужины испанской народной поэзии.
В общем, дружба с семейством Морла и посещение их салона сослужили добрую службу поэту: здесь он мог «опробовать» свои тексты на публике, найти нужную форму самовыражения. Лорка любил читать здесь всё: от «Погребального плача по Игнасио Санчесу Мехиасу» и других поэм до своего «невозможного», неиграемого театра — и делал он это для того, чтобы поучиться у них, своих слушателей, а вовсе не для того только, чтобы блеснуть перед ними и насладиться похвалами, — хотя именно в тщеславии его зачастую и упрекали. На самом же деле в нем говорили беспокойство, неуверенность в своем таланте: при кажущемся высокомерии и самоуверенности он часто сомневался в своих силах, и происходило это из-за постоянно мучившей его робости. В течение последних семи лет жизни поэт-драматург почти все свои произведения подвергал строгому суду верных и требовательных друзей — Карлоса и Детки Морла-Линчей.
Не то чтобы Карлос Морла был неспособен постичь всю глубину лорковских произведений, но записи в его дневнике часто разочаровывают: он слишком увлекается анекдотами, сплетнями, светскими условностями — всё это выдает в нем ум скорее поверхностный, к тому же привыкший выражаться суконным языком — точнее, языком дипломатической сдержанности. Этот сделавший хорошую карьеру аристократ гораздо лучше разбирался в «балетных па» дипломатии и великосветских любезностях, но именно это, возможно, и привлекало Федерико: будучи от природы скромным, сдержанным, немного «не от мира сего», он мог, благодаря этому почти ежедневному тесному общению с «великими мира сего», позволить себе «раскрепоститься» и заниматься тем, что, вне всякого сомнения, считал игрой. Игрой в светскую жизнь. Мишурой и реверансами в чистом виде. В сущности, это была невинная игра. В этой дружбе с Линчами и правда было что-то детское, и хозяин дома сам подчеркивал, и неоднократно, эту детскость в своем молодом друге Федерико.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});