Открытое произведение - Эко Умберто
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отметим: все это отчуждение, но оно неустранимо. Конечно, мечта о более человечном обществе — это мечта об обществе, в котором все согласно работают ради того, чтобы у всех было больше лекарств, книг и автомобилей последней модели, однако в любом обществе все это воспринимается как нечто в любом случае непоправимо отчуждающее, и доказательством тому являются параллели между битниками с Западного побережья и поэтами, выражающими свой индивидуальный и смутный протест на площади Маяковского.
Хотя интеллектуал инстинктивно всегда готов без каких — либо оговорок и компромиссов встать на сторону протестующих, вполне можно предположить, что битники, а также, быть может, и Евтушенко, в принципе, ошибаются, даже если с исторической точки зрения и воплощают в себе определенный момент диалектического развития.
Действительно, многие из них, протестуя, сводят спасение к некоему созерцанию своей собственной пустоты, к которому и здесь, у нас, не раз призывали, потому что поиск спасительных средств уже воспринимается как принятие ситуации, из которой нас не могут вывести никакие наши действия. Спасти же, напротив, может практическое и деятельное вхождение в эту ситуацию: человек работает, производит множество различных вещей, роковым образом отчуждается в них, освобождается от своего отчуждения, принимая эти вещи, вступая в какие — то отношения с ними, отрицая их путем их преобразования, а не уничтожения, сознавая при этом, что в каждом таком преобразовании он оказывается, только по — иному, в такой же диалектической ситуации, требующей разрешения, так же рискует капитулировать перед новой и вполне конкретной, преобразованной им реальностью. Разве можно представить более человеческую и утверждающую перспективу, чем эта?
Перефразируя Гегеля, можно сказать, что человек не может оставаться замкнутым в себе самом, в храме своего внутреннего мира: он должен объективироваться в каком — то деле и таким образом отчуждаться в нем. Но если он не станет этого делать и предпочтет лелеять свою собственную чистоту и полную духовную независимость, он не достигнет спасения, а, напротив уничтожит себя. Итак, победа над отчуждающей ситуацией не достигается нежеланием идти на компромисс с ее объективной стороной, сложившейся в результате нашей деятельности, потому что эта ситуация является единственным условием, при котором мы существуем как люди Существует сознание, которое не желает этого принять, — сознание Прекрасной Души. Но что с нею происходит?
«Сознание, доведенное до этой чистоты, есть его самое скудное формообразование… Ему недостает силы отрешения, силы сделаться вещью и выдержать бытие. Оно живет в страхе, боясь запятнать великолепие своего «внутреннего» поступками и наличным бытием; и дабы сохранить чистоту своего сердца, оно избегает соприкосновения с действительностью и упорствует в своенравном бессилии отречься от самости, доведенной до крайней абстракции, и сообщить себе субстанциальность или превратить свое мышление в бытие и довериться абсолютному различию Пустопорожний предмет, который оно себе создает, оно поэтому наполняет теперь сознанием пустоты… и в этой прозрачной чистоте своих моментов оно — несчастная, так называемая прекрасная душа, истлевающая внутри себя и исчезающая как аморфное испарение, которое расплывается в воздухе… Лишенная действительности, прекрасная душа в противоречии между своей чистой самостью и необходимостью для последней проявиться во внешнем бытии и превратиться в действительность, то есть в непосредственность этой устойчивой противоположности… прекрасная душа, следовательно, как сознание этого противоречия в его непримиримой непосредственности потрясена до безумия и тает в истомляющей чахотке»6.
2. Заметим, что диалектической альтернативой Прекрасной Души является полное и к тому же радостное растворение в объекте. Можно ли избежать обеих форм саморазрушения?
Если сегодня мы попытаемся определить ту культурную позицию, в которой тупик, характерный для Прекрасной Души, вновь дает о себе знать, нам придется указать на Элемире Дзолла с его критикой массового общества, критикой, которую, разумеется, он доводит до крайности, не предполагающей никакого выхода, когда вместе с непризнанием ситуации отвергается сам поиск спасительных средств, поиск, который уже воспринимается как вводящий в заблуждение компромисс. Такая критика предстает как полное отрицание объективной ситуации (современной цивилизации во всей ее сложности, индустриальной реальности, массовой культуры, культуры элиты, которая выражает ситуацию человека в индустриальном обществе) и призыв к полному освобождению от нее, потому что не допускается никакая форма всеобъемлющего действия, но только уход в созерцание той tabula rasa, которую создал критик, распространяя свой отказ на все и вся.
В одном месте Дзолла говорит о том, что «мысль не должна давать рецептов, она должна просто понимать положение вещей», а «понимать не значит принимать» (равно как не значит (и здесь он прав) тотчас и во всей определенности указывать способ выхода из рассмотренной ситуации): однако именно в том, что собой представляет такое «понимание», Дзолла постоянно ошибается. Его «понимание» — это как раз уничтожающее знание Прекрасной Души, которая, постигая себя и не сливаясь с объектом, разрушает его. Дзолла считает, что надо «понять» объект, чтобы не вступать в ним ни в какие компромиссные отношения, тогда как истина заключается в обратном: чтобы понять объект, сначала необходимо в эти отношения вступить. Здесь объект уже понимается не как нечто такое, что надо полностью отрицать, а как нечто, еще несущее в себе следы человеческого замысла, преследуя который мы его и создали, и когда он понимается именно так (вместе со всеми отрицательными моментами, в той же мере присутствующими в данной ситуации), тогда мы получаем возможность обрести свободу по отношению к нему. По крайней мере, при таком подходе мысль наделяет нас предпосылками для свободного и освобождающего действия. Однако совершенно необходимо, чтобы вначале мы не ощущали объект как нечто враждебное и чуждое, потому что он есть мы, отразившиеся в своем создании, потому что он несет на себе наш отпечаток, и познать его до конца значит познать человека, который есть мы сами — почему же в таком случае в этом постижении непременно должна отсутствовать всякая любовь и надежда?
Приведем пример. На первых страницах своего романа Сесилия Дзолла описывает, как главная героиня переживает физическую, почти эротическую связь со своим автомобилем, ощущая в своем теле каждую его вибрацию, чувствуя его как чувствуешь любовника, разделяя всем своим телом его упругость и порывы. Автор стремится к тому, чтобы (и из прочитанного читатель такое впечатление и выносит) нарисовать картину полного отчуждения (вдобавок ко всему Сесилия водит машину босиком, и, таким, образом ее конкретный случай на социологическом уровне перекликается с радикальным поведением вождей потерянного поколения и становится совершенно типичным). Увлеченные убедительной картиной, которую дает Дзолла, мы вполне обоснованно готовы осудить Сесилию как человека, которым овладела вещь, к тому же вещь, которая кажется пагубной (машины — это «вздувшиеся тараканы», а спустя несколько страниц — «насекомые, лишенные даже мертвенного очарования, которое дает косматый и твердый панцирь, просто печальные до невозможности и неповоротливые»). Итак, Сесилия поистине образец отчужденного человечества, но в какой мере отчуждает то отношение к машине, которое она переживает?
На самом деле такое отношение неизбежно, пусть в различной степени, возникает у каждого из нас, когда мы ведем машину, а ведем мы ее по — настоящему как раз тогда, когда нога — не просто действующая конечность, при помощи которой мы отдаем приказ механизму, но конечность чувствующая, которая как бы продолжает нас в нем, которая позволяет ощутить его как часть нашего тела: только в таком случае мы замечаем, когда нам надо изменить ход, притормозить прибавить скорость, не прибегая к безразличному посредничеству спидометра. Только в таком случае, как бы прорастая своим телом в машину и в каком — то смысле повышая порог восприимчивости, мы можем «по — человечески» использовать ее, «очеловечивая» механизм и позволяя ему «механизировать» нас самих.
Дзолла сказал бы, что именно к такому результату он и стремился (показать форму отчуждения, теперь уже настолько распространенную, что никто не в силах ее избежать, даже интеллектуал, пропитанный культурой и преисполненный самосознания) и что, следовательно, такая ситуация — не какой — то эпифеномен, дающий о себе знать в извращенных натурах, а общее и непоправимое оскудение нашей человечности в условиях современной цивилизации. Думая таким образом, он забывает, что подобное отношение (продление нас самих в каком — либо объекте, «очеловечение» объекта благодаря объективации самих себя) имело место уже на заре истории человечества, когда наш предок изготовил каменное рубило так, чтобы оно своими гранями прилипало к ладони, сообщало руке свои вибрации (во время использования), увеличивало чувствительность этой руки и само как бы становилось рукой, настолько, насколько та становилась рубилом.