Том 3. Судебные речи - Анатолий Кони
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему он не поставил состояния жены своей под защиту этих громких откупных имен? Почему он не пригласил подписаться на завещании этих лиц, знающих дела, имеющих вес на бирже и значение в обществе, людей, которые могли бы оградить его жену от всяких дальнейших имущественных нападений? Ничего подобного сделано не было! Эти друзья остаются в стороне, а призываются люди, которые случились под рукой. Скажут, завещание составилось на скорую руку. Предположим, что так; но завещание составилось 10 мая, 21 написана сохранная на 272 тыс. руб. серебром, расписка, которая, очевидно, изменяла положение дела, изменяла вопрос о состоянии Беляева. По выдаче этой расписки, разве ему не должно было прийти в голову, что нужно переменить завещание, что нужно написать новое? Посмотрим поближе на этот документ. Во-первых, имеет ли он общий характер всех завещаний зажиточных лиц купеческого сословия? Был ли в нем отказ на церковь? Беляев был человек добрый, вспомнил ли он, умирая, своих родных, оделил ли он их? Нет. Одной Ремянниковой только оставлена маленькая сумма. А этот двоюродный брат, ходивший без сапог, а Мартьянова, которая не имела денег на покупку лекарства и не могла выходить на воздух, потому что у нее не было теплой одежды, а на дворе было «студено»? Все это Беляев, конечно, знал. Как же у него — у несомненно доброго человека — не возникло в последние минуты желания хотя чем-нибудь наделить их, избавить их от нищеты, — у него, раздававшего широкою рукою деньги своим конторщикам и прислуге? Между тем, этого нет. Нет отказа на поминовение, нет никаких жертв в монастыри и церкви, нет благотворительных дел, которые характеризуют почти всякое завещание в том слое купеческого быта, к которому принадлежал покойный. Затем я не могу не указать еще на одну особенность этого завещания, именно на то, что наряду с ним идут найденные у Беляева обрывки почтовой бумаги, на которых рукой -Беляева написано — на одном: «сие духовное завещание составлено Фр. К. В. Бел.», на другом — «ей же, жене моей» и т. д. Очевидно, что эти клочки относятся к завещанию. Один есть проект свидетельской подписи, другой же — одного из пунктов предположенного завещания. Неужели тот, который собственноручно составлял черновой проект завещания, не мог переписать подлинного документа? Эти клочки указывают, что Беляев действительно хотел оставить имущество своей жене, но не оставил. Почему же? Для разрешения этого вопроса я обращусь к вашей житейской опытности, к вашему знанию практической жизни. Вы знаете, какого рода суеверные предрассудки существуют вообще у многих богатых людей, которые умирают без завещания потому, что выражение последней воли признается как бы предвестием смерти, потому что человек, составивший завещание, считает уже материальные расчеты с жизнью оконченными и думает, что на нем лежит уже печать скорого нетления. Вы знаете, конечно, что этот предрассудок сильно распространен, особенно в купеческом быту… Вот почему мы видим Беляева, делающего проекты завещания, приготовления к нему на клочках бумаги и не решающегося написать полное завещание. Он часто страдал, но ему затем становилось легче, а последнее время приглашен был доктор Тильман, опытный врач, который ему, заметно для всех окружающих, помог. Он мог думать, что здоровье его поправится, что он успеет написать завтра, послезавтра, но завтра нагрянула смерть — и завещания нет. Мне скажут, что завещание подписано свидетелями, что они его видели. По-видимому, здесь установилось у некоторых участвовавших лиц и, быть может, у вас, господа присяжные заседатели, неправильное понимание того, что хочет сказать обвинительный акт указанием на то, что свидетели подписали завещание после смерти. По-видимому, предполагают, что обвинение считает этих свидетелей глубоко бесчестными людьми, которые согласились с Мясниковыми помочь им ограбить, путем фальшивого завещания, несчастную и доверчивую вдову. Напротив, я признаю, что Сицилинский и Отто были прекрасные люди. Но что же из этого? Сицилинский был на краю могилы, забывчив и дряхл, а Отто— домашний врач, старый друг дома. Они слышали, что о завещании Беляев говорил не раз, говорил, что все имущество оставит своей жене. У них составилось нравственное убеждение в том, что имущество должно было перейти Беляевой; затем к одному являются и говорят: «Посмотрите, завещание нашлось, но покойный не успел пригласить свидетелей, вы видите его подпись, вы знаете, что все имущество должно следовать вдове, что такова всегда была воля умершего, вы помните, как любил ее покойный. Неужели вы не захотите охранить тишину и благолепие этого дома? Неужели вы допустите, - что придут какие-то неведомые наследники, будут тягаться, говорить, что завещание даже никогда не было написано, — а вот оно тут перед вами — и будут бедную женщину таскать по судам? Неужели вы откажетесь оказать такую услугу памяти покойного?» И вот человек, не понимающий хорошенько, что он делает вполне неправильную, незаконную вещь, уверенный, что завещание должно было остаться, добрый и привязанный к памяти покойного, дает свою подпись. Раз явилась подпись священника, надо еще подпись одного свидетеля. К кому же лучше обратиться, как не к старому Другу дома, постоянному доктору Беляевых, у которого даже личный интерес связан с сохранением имущества за Беляевой? Тот, быть может, спросит священника, несколько колеблясь исполнить просимое: «Батюшка, вы это завещание подписали?» «Да, подписал», — ответит тот и тем рассеет сомнение доктора, потому что он, Сицилинский, человек добрый, по словам его вдовы, даже «святой». Притом, просит удостоверить завещание разве Беляева, которая заинтересована в нем? Нет, нисколько! Просят Мясниковы. Они хотят оградить интересы бедной женщины, которая убита горем и в отношении имущества находится в затруднительном положении. Потом, быть может, эти свидетели и узнают, что завещание фальшиво, но, подписав его, они сделались участниками в его составлении, и сознаться в том, что завещание подписано после смерти, когда оно считается подложным, уже невозможно, потому что это значит сознаться в содействии преступлению, хотя бы и не вполне сознательном, — и на уста их невольным образом налагается печать молчания. Таково единственно возможное толкование, не опорочивающее без нужды памяти свидетелей и с житейской стороны совершенно естественное. Нет основания предполагать, чтобы Сицилинский был подкуплен для дачи своей подписи, нет такого основания и по отношению к Отто; но затем, когда эти люди подписались, им могли оказываться разные одолжения, чтобы этим еще более закреплять их молчание и загладить их вовлечение в темное дело. Иногда эти одолжения делались широкою рукою. Сын Сицилинского, женатый на сестре одного из показывавших здесь свидетелей, ходил к Мясниковым в карман, как в свой собственный. Были ли им выдаваемы документы Мясникову, мы не знаем, но знаем, что он имел привычку никогда не платить долги, что должно было быть известно Мясникову; мало того, что он ходил «взять у Мясникова», его сестра и муж его сестры точно так же обращались к Мясниковым и получали вспомоществования. Мне скажут, что все это предположения, что я не привожу прямых доказательств, что мои соображения почерпаются из обстановки окружающей жизни, а не из фактов дела. Это, быть может, и будет справедливо, но не надо забывать, что в целой массе дел — во всех наиболее серьезных и обдуманных преступлениях — прямые доказательства отсутствуют, а есть лишь косвенные данные, которые могут быть скреплены между собою лишь известными соображениями. Эти соображения именно оттуда и должны быть взяты, откуда я их беру; только жизнь с ее разнообразными явлениями, только бытовая обстановка может и должна служить тою палитрою, с которой следует черпать краски для обрисования условий возникновения известного преступления. Никакие теоретические, отвлеченные соображения для этого непригодны.
Но если это все одни предположения, то мы можем указать и на некоторые другие, более твердые данные, именно на экспертизу. Это уже нечто более прочное. Мы видели специалистов своего дела в огромном числе. Чуть ли не весь Петербург был лишен на несколько дней каллиграфии, и, конечно, эти 16 учителей чистописания и граверов должны дать более или менее точные данные для суждения о подлинности завещания. Нам говорили, что в экспертизе по настоящему делу — противоречия. Эксперты по этому делу распались на четыре группы: первая из них в 1868 году признала, что подпись на завещании, по-видимому, Беляева и нет основания в ней сомневаться вообще, кроме, однако, буквы "ъ"; вторая группа нашла подпись целиком сомнительною; третья группа, в гражданском суде, признала, что нет основания утверждать, чтоб это не была подпись Беляева; четвертая группа, на следствии 1870 года, положительно утверждала, что это не подпись Беляева, что она дурно скопирована, что это плохое подражание действительной подписи. Здесь все эксперты сведены вместе, и я думаю, что шансы обвинения и защиты были равны, так как мною было вызвано 9 экспертов, защитою 8, но на суд один из моих не явился, и остались 8 и 8, т. е. равное число голосов. К какому же-выводу пришли они при взаимной окончательной проверке своих мнений? Они признали, что подпись Беляева является при первом взгляде похожею на настоящую, т. е. имеет свойства, которые необходимы для того, чтобы человек, рассматривающий ее простыми глазами, мельком, признал ее действительною, но при внимательном рассмотрении буквы оказываются поставленными реже и написанными не так, как писал обыкновенно Беляев, и, наконец, при дальнейшем исследовании самая подпись является лишь искусным подражанием. При оценке этой подписи эксперты находят те же признаки, на которые указывали прежние эксперты, дававшие заключение против подложности завещания, а именно, что буква "ъ" написана не снизу вверх, как писал ее Беляев, а сверху вниз, и что подпись сделана дрожащею рукою. То же самое говорили и первые эксперты, но прибавляли, что так как Караганов имеет почерк твердый, то нельзя думать, чтоб он мог написать дрожащею рукою. Думаю, что это заявление не заслуживает никакого уважения. Если б они сказали противное, т. е. что Караганов писал дрожащею рукою, а подпись сделана твердою, тогда я понял бы это; но что человек, у которого почерк твердый, может написать дрожащей рукой — это не подлежит сомнению, и все зависит в этом отношении от того, что вы признаете в данном случае: если вы найдете, что эта подпись Беляева, то этим самым признаете, что здесь дрожала больная рука; если же вы согласитесь со мною, что это не его подпись, то, очевидно, дрожала рука — преступная. Таким образом, эксперты прямо признали, что почерк в подписи на завещании не есть почерк Беляева, что это только искусное подражание, что он сам такой подписи не мог сделать. Кто же сделал ее? Экспертам предъявлялись записки одного из лиц, находящихся здесь пред вами, и они сказали: «Да, это лицо способно писать таким образом; да, это лицо имеет такой почерк, который можно сделать весьма похожим на почерк Беляева,, это лицо могло подписаться под его руку». Это лицо Караганов. К нему-то мы теперь и обратимся.