Следствие ведет каторжанка - Григорий Померанец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В румынской коммунистической тюрьме, где священников методически секли розгами, чтобы они отреклись от Бога, один из мучеников веры додумался — дострадался — до простых слов: «Мы поняли, что число наших конфессий можно было сократить до двух: первой из них стала бы ненависть, которая использует обряды и догмы, чтобы нападать на других. Другая — любовь, которая позволяет очень разным людям опознать их единство и братство перед Богом… Все чаще случалось, что атмосфера в камере была пронизана духом самопожертвования новой веры. В такие мгновения мы думали, что нас окружают ангелы» (Вурмбрандт Рихард. Христос спускается с нами в тюремный ад. В книге «Мученики веры» («Антология выстаивания и преображения»). М., 2002, с. 149–150).
Светлое безумие любви идет навстречу черному безумию похоти и ненависти, как пожар навстречу пожару. Так некогда проповедовалось откровение Христа — «для иудеев соблазн, для эллинов безумие». И чем больше бесновались Калигулы и Нероны, тем успешнее шла проповедь. Когда побеждал мещанский здравый смысл Веспасиана, оба пожара стихали. Но потом черное безумие вновь вспыхивало — и прокладывало дорогу светлому. Исторические эпохи безумия — это эпохи состязания сверхсознания с подсознанием, ангелов-хранителей человечества с демонами разрушения, светлых и темных выходов за рамки обыденного, признанного нормой в спокойные времена. Привычки, ставшие принципами, трещат и ломаются на крутых поворотах истории. Благополучие хрупко, ненадежно и толкает поскорее насладиться радостями Содома. Неблагополучие создает мятущееся панургово стадо, несущееся к пропасти вслед за своим безумным вождем. И спасение — только в поисках «Божьего следа», как это назвал Антоний Сурожский: «Действия Христовы рождаются изнутри глубинного созерцания, и только из глубин созерцания может родиться деятельность христианина. Иначе это будет деятельность, основанная на принципах: нравственных, богословских или любых принципах; но сколь бы ни были они истинны, прекрасны, справедливы, они не соответствуют божественной динамике, внезапной динамике небывалого, непостижимого, в чем именно характерно действие Божье. Мы, христиане, призваны жить на большей глубине, жить глубокой внутренней жизнью — но не в смысле обращенности на самих себя. Мы призваны уйти глубже этой обращенности, и самая эта глубина позволит нам вглядеться долго, спокойно, пламенно-чисто в канву истории, канву жизни и благодаря такому созерцанию, глубокому вглядыванию различить в ней след Божий, нить Ариадны, золотую нить, красную нить, которая укажет, куда Бог ведет нас среди окружающей нас сложной целостности жизни. И тут громадная разница между мудростью и человеческой опытностью. Опытность — результат прошлого, накопленный человеческий опыт; она обращена к пережитому, опыту более обширному, чем личный опыт, и делает выводы интеллектуально основательные, точные, глубокие. А мудрость поступает „безумно“. Мудрость состоит в том, чтобы погрузить свой взор в Бога, погрузить свой взор в жизнь в поисках того, что я только что назвал следом Божьим, и действовать безумно, нелогично, против всякого человеческого разума, как нас учит поступать Бог» (русский перевод Е. Л. Майданович в журнале «Континент», 1996, № 89).
Но как отличить Божий след от дьявольских подмен? Мефистофель убеждает Фауста, что он служит добру. И временами это выглядит убедительно. А новое зло рождается как пена на губах ангела, вступившего в бой за святое и правое дело. Шестнадцатилетняя девушка, взорвавшая себя, чтобы убить как можно больше израильтян, была уверена, что служит Богу. На поверхности бытия, где царят страсти, все идеи, доведенные до конца, ведут в пропасть. Только на глубине, в безмятежности сердца, просвечивает истина. Всякий грех, говорил Антоний, есть прежде всего потеря контакта с собственной глубиной.
Соблазн таится в развитии общества. Общество становится все сложнее, развитие — все быстрее, и мишурный блеск открытий скрывает простое, неизменное, вечное, без которого жизнь теряет смысл. Состояние человеческого духа, описанное экзистенциалистами, — запутанность и заброшенность. Сегодня оно не стало лучше, только острота кризиса притупилась и слабее попытки вырваться из убаюкивающего комфорта — там, где этот комфорт достигнут (на сколько лет — Бог весть; взрывы живых бомб уже сегодня разрушают чувство комфорта).
Чудовищные образы, возникшие в сознании Даниила Андреева, не находят прямого соответствия в мире фактов. Но воображение создает только формы, только образы демонического. Каково оно на самом деле, мы не знаем, но силы света и силы мрака сражаются почти зримо, и картина Смутного времени XVII века, нарисованная поэтом XX века, поражает своей современностью.
XXI век грозит нам чередой острых положений, когда соблазн стремительного и ничем не ограниченного насилия может быть почти неудержимым. Вспомнят ли тогда груды трупов, оставленных после себя непреклонными вождями? Сумеют ли наши современники и наши потомки «удерживать деятелей от охватывающего их транса»? (Robert Bellah. Beyond belief. NY, 1970)
Глазами поэтов
«В интересах истины»… Так называлась статья, в которой впервые, после большого перерыва, заговорили о заслугах Сталина. Истина, к которой призывали авторы — три маститых историка, — была верностью фактам. Факту, что Сталин был Верховным Главнокомандующим. Что город, у развалин которого выиграна была решающая битва Второй мировой войны, назывался Сталинградом. Об этих фактах при Хрущеве велено было молчать — так же, как при Сталине молчали о Троцком, организаторе Красной армии в годы Гражданской войны.
После первой статьи вышли в свет сотни других статей и несколько десятков красиво изданных книг. Нагромождены горы печатных фактов о заслугах Сталина — и не меньшие горы фактов о сталинских преступлениях. Целый архипелаг фактов. Но что можно доказать фактами? Что значит факты, если мы не знаем, какому богу молиться, что считать добром и что — злом?
Оценка не выводится из фактов. Она выходит из сердца и уже в готовом виде накладывается на факты, подчиняя их себе, группируя их по-своему и соединяясь с ними в концепцию, в историческую теорию. Причем заранее надо примириться с тем, что все факты в одну концепцию не влезут. Каждая концепция вытаскивает на свет, освобождает от деформации одни факты — и отодвигает в тень другие. Корректный ученый упоминает и факты, говорящие против него, но оценивает их как незначительные, второстепенные, не решающие. Некорректный пропагандист просто умалчивает о том, что ему не выгодно, или нахально врет об интервенции войск ФРГ (которых в 1968 г. на границе Чехословакии не было).
Где-то я прочел (не помню названия статьи), что исторический Макбет был прогрессивный государь, боровшийся с феодалами. Может быть, он действительно боролся с феодалами. Мне совершенно все равно, с кем он боролся, мне важно, как он это делал и чем он сам в конце концов стал. Мне важно то, чем Макбет поразил Шекспира. Я смотрю на Макбета глазами Шекспира и другими глазами смотреть не хочу.
Я смотрю на Юстиниана сквозь «Тайную историю» Прокопия. Тот же Прокопий написал официальную историю, в которой превозносит Юстиниана до небес. Я не доверяю официальным историкам. Вы, в свою очередь, можете не доверять самиздату VI века, находить его тенденциозным, завистливым, низким. В поисках арбитра мы обращаемся к фактам. Но что нам могут дать факты?
Мы узнаем, что в царствование Юстиниана войска под командой Велизария отвоевали у варваров часть Италии и северной Африки. Это факт. Но что он означает, что он дал Византии? Не было ли следствием завоеваний перенапряжение всех сил государства и, в конце концов, — неспособность защищать свои старые провинции? Не было ли безумием пытаться расширить до каких-то древних, легендарных рубежей границы империи в век, когда империи разваливались и требовалась скорее консолидация национальной жизни в ограниченных пространственных рамках?
Известна также неуклонная твердость Юстиниана в борьбе за единство ромеев, его ревность к чистоте православия, его решительность в подавлении ересей. Но действительно ли окрепло от этого внутреннее единство Византии? Не было ли оно, напротив, расшатано — особенно в провинциях, где еретики составляли большинство населения? И нужно ли вообще подавлять ереси? Не погибает ли вместе с дыханием ереси живая жизнь догматов? Не возникает ли догмат — целостный образ истины, рожденный в бесстрастии духа, — как ответ на страстный вопрос ереси? Не прекращается ли развитие догматов, если власть грубо оборвала рост ересей? Не превращается ли тогда догмат в мертвую догму, в речи друзей Иова? Нет ли ереси в самом стремлении греческого духа поставить систему догматов выше вопросов Иова? Открытых вопросов, невыносимость которых догматы уравновешивают, но никогда не могут уравновесить до конца, никогда не могут превзойти?..