Все поправимо: хроники частной жизни - Александр Кабаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда весь в новом, в шапке-канадке шел по Горького, возле Театра Ермоловой подошел парень, на плохом английском предложил купить икону, он с мягкой улыбкой покачал головой — ноу, сэнкс — и пошел дальше, в кафе «Националь», съесть антрекот и выпить рюмку коньяку.
А на Арбате купил Нине костюмчик-двойку жемчужно-серого, пушистого ангорского джерси, свитерок под горло и кофту-распашонку, надевающуюся сверху. Нина была в полном восторге, вещь пришлась точно по размеру, она побежала в «Ткани» напротив Телеграфа, нашла там подходящую материю в черно-белую клетку «куриная лапка», заказала в Сокольниках юбку.
Забрел однажды он даже на Тишинку, где были не комиссионные, а скупки, и торговали в них каким-то уже совершенно немыслимым тряпьем — довоенными кожаными регланами, полусъеденными молью манто, макинтошами десятилетнего возраста… Но и тут судьба ему улыбнулась: брезгливо, не снимая перчаток, он перебирал плотно висевшее барахло и вдруг глазам своим не поверил — на вешалке обнаружилась выглядевшая абсолютно новой американская кожаная куртка летного образца, он помнил в таких летчиков, получивших их, когда пошел ленд-лиз, и донашивавших долго после войны. Но эта была абсолютно новая, будто все годы она пролежала в каком-нибудь сундуке, да так, скорей всего, и было: во внутреннем кармане он обнаружил даже толстую картонную бирку, сообщавшую, что данное изделие изготовлено по заказу Военно-воздушных сил США. Куртка была то, что называется «ненадеванная», прекрасная коричневая, с легким оттенком в рыжину куртка с погончиками, толстой медной молнией, двойными карманами на животе и складками на спине, за плечами, для свободы движения рук. Такую куртку носил с джинсами сам Джеймс Дин. Стоила она недешево, по Тишинским меркам, сто шестьдесят, но надо было, конечно, брать. С собой у него столько не было, пришлось договариваться с татарином, который торговал в этой будке старьем, татарин, разглядев куртку, заломил за то, чтобы отложить на час, двадцатку, но согласился за пятнадцать, он сбегал домой, взял деньги, и уже вечером куртку с изумлением разглядывал заскочивший на часок — прошел сразу на кухню, чтобы не раздражать мать — Белый, недоверчиво слушал историю ее обретения.
Так, в тихих радостях, шла зима. Поток грузинского товара стал мелеть, но не иссякал, и при всей расточительности в конфетной коробке накопилась уже изрядная сумма.
В доме был мир, мать передвигалась бодро и несколько раз даже заговаривала о какой-то операции, которую будто бы делают в больнице Гельмгольца и буквально слепые начинают немного видеть.
Нина зубрила, а по ночам бесновалась, он изумлялся — раньше такого не было, она сама придумывала новое, ее губы и язык терзали его.
В университете своим чередом шли занятия, на военной кафедре им оформили допуски, и теперь они ходили в спецкласс — в большой, с высоченным потолком ангар на далеких университетских задворках, посередине которого стояла на стальной опоре толстая блестящая сигара под названием «изделие 8Ж34». В спецклассе получали техническое описание, изучали матчасть самых современных войск, являющихся грозой НАТО и гарантом мира на земле.
Когда он засыпал под утро, прижавшись к Нининой спине, эта матчасть снилась ему совершенно не в качестве оружия — ракета росла из него, его охватывали ужас и восторг, он понимал, что эта штука никак не поместится в Нине, но ракета вздымалась к потолку, и его распирало странное счастье.
И тут объявилась Таня.
Она позвонила Белому и спросила, что случилось с ним, с Салтыковым, — так и назвала по фамилии, что Белого поразило почему-то больше всего. Белый сказал, что ничего не случилось, просто военка, нет времени, ну, мать, как всегда, — словом, стал чего-то плести, но Таня перебила и попросила передать Салтыкову, что она просит его позвонить хотя бы, если уж он так занят, что месяц зайти не может. И положила трубку. Белый и передал.
Он растерялся. Он был уверен, что с Таней все закончилось, и был совершенно удовлетворен таким финалом, без объяснении. А там, глядишь, когда-нибудь можно и встретиться, если случай будет, поговорить спокойно, чтобы сохранить приятельские отношения — он не любил конфликтных обстоятельств и ни с кем, кроме домашних, не ссорился еще со времен, пожалуй, мальчишеских драк, да и их в его детстве было необыкновенно мало. Особенно не любил выяснять отношения с женщинами, чувствуя себя перед каждой из них как бы немного виноватым, поскольку всех ставил не то что ниже Нины, но вообще помещал в совершенно другое пространство, где не было никакой любви, только развлечение.
Но с Таней — после звонка Белого он разом вспомнил все, что с нею было, — с самого начала получилось по-другому, чем со всеми до нее, и потому он был особенно рад, когда все так спокойно кончилось, судьба уберегла от беды. Оказалось же — нет, не уберегла.
Звонить он не стал, а сразу поехал к ней, в ее дом на Котельниках, рядом с высоткой.
Таня выглядела ужасно. Она сильно похудела, встретила его не накрашенной, серовато-бледной, в каком-то жутком халате. Не поцеловала, открыв дверь, а молча отступила в глубь темной прихожей, пропуская его к вешалке. Он сбросил пальто, ощущая себя рядом с ней нелепо нарядным в своем новом пиджаке и слишком здоровым — пришел с мороза румяным, крепким, сильным. Таня ушла в спальню, он зачем-то пошел за ней. Выйди, сказала она, я хочу переодеться. Он растерянно топтался на месте. Выйди, повторила она, мне не просто надо одеться, мне надо кое-что сделать. Он пошел на кухню, успев заметить, что спальня со смятой, давно не перестилавшейся постелью выглядит так, будто в ней давно лежит больной.
На кухне он встал у окна — сесть за стол, на котором не оставалось места среди тарелок с засохшими остатками еды и чашек с коричневыми кругами от заварки и кофе на дне, было невозможно. За окном по мосту над замерзшей до самой середины рекой неслись двумя лентами машины, в сумерках одна лента сияла красным, а встречная — белым огнем.
Она вошла, он, не поворачиваясь, услышал, как она открыла холодильник.
— Выпить хочешь? — спросила Таня.
— Давай выпьем, — обрадовался он и приврал зачем-то: — А то никак после улицы не согреюсь.
Не глядя на него, она составила грязную посуду в раковину, без старания протерла стол несвежим кухонным полотенцем. На столе уже стояли две бутылки хорошей водки, «Столичной» с винтом, из «Березки», в одной оставалось на донышке, другая была непочатой, и какая-то явно готовая, из кулинарии, закуска — салат, паштет…
— Откуда водка такая? — поинтересовался он, чтобы не молчать.
— Отец приезжал, — односложно ответила Таня.
Он разлил по большим стопкам, которые она принесла из гостиной, и она, даже не чокнувшись, выпила, зацепила, роняя, вилкой салат из общей тарелки, прожевала и тут же стала закуривать, вытащив «Кент» из кармана старого шерстяного сарафана, в котором она вышла из спальни, — этот сарафан он на ней видел один раз осенью и тогда подумал, что и она наверняка, как и Нина, как вся Москва, шила его у сокольнической мастерицы.
Таня молча курила, он не знал, с чего начать разговор, и потянулся за новой бутылкой, скрутил пробку, налил себе — ей обычно хватало одной рюмки.
— Налей мне тоже, — сказала она.
Сидели почти в темноте, за окном серое быстро перетекало в синее. Узкие темные Танины глаза странно мерцали, он присмотрелся и понял, что она плачет.
— Я сделала аборт, — сказала Таня.
И с этих ее слов все снова закрутилось. Он вернулся к ней, он почти не выходил из ее квартиры, только на военку, а домой хоть и старался возвращаться не поздно, но и раньше одиннадцати не получалось. Несколько раз он договаривался с Белым и не ездил встречать поезд, ребята забирали его долю товара и распределяли между собой, но деньги делили на всех по-прежнему — он сопротивлялся, но вяло, потому что деньги были нужны Тане, она ходила к частному полуподпольному гинекологу, который и операцию делал, но теперь опасался осложнений. В постели ей нельзя было почти ничего, он терпел, иногда они вообще не заходили в спальню, сидели на кухне, разговаривали обо всем, он рассказывал ей про Заячью Падь, она про свое детство, которое прошло в Восточной Германии, за окном ложились сумерки. Несмотря на предостережения врача, Таня теперь много пила, за вечер они, наливая поровну, приканчивали бутылку «Столичной», которая в доме не переводилась — Танин отец оставил чеки для «Березки», она тратила их на водку и сигареты, совершенно перестав интересоваться тряпками. Так и сидели, пока в кухне не становилось совсем темно, свет не включали, потом он собирался домой, а она, не провожая его, шла в спальню и, кое-как раздевшись, валилась в постель и засыпала, как убитая, а он уходил, захлопнув дверь.
Дома, конечно, опять начался ад. Нина все поняла, но теперь уже громких скандалов не было, она только плакала по ночам, отворачиваясь от него, отталкивая его руки, но потом сдавалась и лежала, повернув в сторону мокрое лицо, как мертвая. И мать тоже что-то почувствовала, сникла, снова стала проводить целые дни в постели, несколько раз пробовала начать с ним серьезный разговор, но он сразу прерывал — «мам, ну, я тебя умоляю, от разговоров только всем хуже!» — и она замолкала.