Прошлое толкует нас - Эрих Соловьёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На первый взгляд может показаться, что история поставила французских парламентских деятелей перед принципиально неразрешимыми задачами. В действительности же, как показывает Маркс, история просто не нашла во Франции подготовленного слоя политических деятелей, которые смогли бы справиться с назревшими и принципиально разрешимыми задачами. Это (наряду с еще более существенным фактом неразвитости сознания самих классов) явилось совершенно реальным препятствием, на которое натолкнулся исторический процесс.
Мы видели, что в анализе Маркса объективные роли, исполняемые политическими деятелями Второй республики, рассматриваются не в качестве внешних заданий, которые просто «отрабатываются» личностью, а в качестве миссии, которую эти люди сами взяли на себя и за понимание действительного содержания которой они отвечают перед совестью и перед историей. /208/
Религия, нравственность и правосознание в России XIX века
Верование и вера Ивана Карамазова
Врелигиозно-философской литературе прочно утвердилось мнение, будто главным героем романов Достоевского, написанных после 1864 года, является «сам себя изобличающий атеист» и будто лозунг «все позволено», которому многие его герои следуют, — это неизбежный вывод из последовательно продуманного неверия.[1]
В итоге получалось, что без малого двадцать трупов, оставшихся на фабульной сцене таких романов-трагедий, как «Преступление и наказание», «Бесы», «Идиот», «Братья Карамазовы», суть жертвы одного и того же убийцы — атеистического мировоззрения.
В подтверждение этого сурового приговора приводились высказывания самого Достоевского (Достоевского-мыслителя, как он выразил себя вне своих художественных произведений, скажем, в «Дневнике писателя»).
Но скреплен ли этот приговор и подписью Достоевского-художника?
Прежде всего бросается в глаза, что в романах Достоевского определение «атеист» непосредственно относится вовсе не к тем персонажам, которые находятся в фокусе его художественно-философского анализа.
Цельные в своем безбожии — это лужины и ракитины, мелкотравчатые, расчетливо-осмотрительные существа, почти что не люди. Изобличения внутреннего, столь характерного для Достоевского-писателя, тут нет и в помине, а есть обличение внешнее, скорое зачисление в «подлецы».
Замечу сразу, что такой же непроработанностью, эскизностью отличаются у Достоевского и носители цельной религиозности, его «святые», «ангелы» (например старец Зосима в «Братьях Карамазовых»).
Центральные герои Достоевского находятся между /210/ этими крайними полюсами. Их мировоззрение точнее всего на мой взгляд, может быть определено каккризисная религиозность. Это типичные представители переходной эпохи, когда атеизм сменяет религию, — эпохи, начавшейся три века назад и не завершившейся еще и сегодня.
Герои Достоевского уже не могут верить так, как верили тысячелетиями, то есть исходя из авторитета, откровения, квазирациональных доказательств бытия бога. В то же время многие из них не могут жить, нравственно самоопределиться без религиозных санкций жизнелюбия и моральности. Состояние это яснее всех выражает Кириллов в «Бесах».
«Бог необходим, а потому должен быть, — говорит он. — Но я знаю, что его нет и не может быть. С двумя этими мыслями жить невозможно».
Достоевский требует от своих героев, чтобы прежняя — авторитарная и богооткровенная — вера была изжита ими до конца, чтобы в огне жизненных испытаний сгорела сама надежда на возвращение к ней. Он заставляет их пройти через все казуистические увертки умирающей традиционной религиозности, через ненависть к богу за его рациональную недоказуемость, через негативно-иррациональное полагание бога в актах богоборчества и самообожествления. Он хочет, чтобы это неизбежное самоистязание привело к «подвигу свободной веры» к принятию бога «без всяких залогов» и полному внутреннему воскрешению человека.
И в то же время Достоевский с честностью «духовного экспериментатора» показывает, что подвиг свободной веры снова и снова не удается, воскресение не наступает и его (как, например, в последних главах «Преступления и наказания») приходится в лучшем случае декларировать.[2] Центральные герои его романов /211/ на деле кончают как жертвы софизмов умирающей авторитарной веры, стоящие где-то на грани атеистического решения, но не делающие последнего шага к нему, потому что на этом пути давно уже выставлено неуклюже карикатурное пугало лужиных и ракитиных.
Главным из софизмов, в которых изживает, но не может изжить себя гибнущее религиозно-авторитарное мировоззрение, и является тезис «Раз бога нет, значит, все позволено».
Что это действительно софизм кризисной религиозности, я попытаюсь показать на примере Ивана Карамазова.
В художественном мире Достоевского герой этот занимает особое место: автор возложил на него основной груз теологических рассуждений и заставил жить в соответствии с вытекающими из них выводами. Важно отметить также, что из всех персонажей Достоевского Иван Карамазов наиболее близок своему создателю поинтеллектуальному складу. Образ Ивана представляет исключительную ценность, потому что мысль самого Достоевского прямо выражается здесь через речь, суждения, способ аргументации его героя.
Давайте же сразу обратимся к главному из многочисленных «разговоров» Ивана — к интереснейшей богословской исповеди, которую он предлагает вниманию своего брата Алеши в скотопригоньевском трактире, в отдельном помещении за ширмами.
«Принимаю бога прямо и просто…
я мира этого божьего — не принимаю»
«Видишь, голубчик, — говорит Иван Алеше, — был один старый грешник в восемнадцатом столетии, который изрек, что если бы не было бога, то следовало бы его выдумать… И действительно, человек выдумал бога. И не то странно, не то было бы дивно, что бог в самом деле существует, но то дивно, что такая мысль — мысль о необходимости бога — могла залезть в голову такому /212/ дикому и злому животному, как человек, до того она свята, до того она трогательна, до того премудра и до того она делает честь человеку».
И далее Иван утверждает буквально следующее:
«Я давно уже положил не думать о том: человек ли создал бога, или бог человека… Объявляю, что принимаю бога прямо и просто… Да и тебе советую об этом никогда не думать, друг Алеша, а пуще всего насчет бога: есть ли он или нет?»
Перед нами парадоксальное, логичное в своей нелогичности рассуждение.
Попытаемся разобраться в нем, ибо именно здесь, на мой взгляд, и кроется «загадка» всей «достоевщины».
Иван не верит в бога (это выскажет в конце беседы «ангел Алеша», который играет в романе роль своеобразного психоаналитика, говорящего в глаза людям «жестокую правду» об их собственных тайных мыслях, и это же выскажет Ивану привидевшийся ему черт).
В то же время Иван своего неверия не приемлет. Убежденно определив бога как человеческую выдумку, он тут же спешит объяснить Алеше, что не в этом полагает существо дела. Рядом с неверием и ясным сознанием иллюзорности мысли о боге стоит у Ивана своего рода эстетический восторг перед «трогательностью, святостью и премудростью» чужой иллюзии. В основе этого восторга — зависть к «блаженству верующих», к неведению и даже тупости, которыми сам Иван не обладает. Черт, alter ego Ивана, выболтает эту установку уже без всякого эстетизма, с циничной прямотой. Если помните, ему, прожженному скептику, больше всего хотелось бы «воплотиться, но чтоб уж окончательно, безвозвратно, в какую-нибудь толстую семипудовую купчиху и всему поверить, во что она верит… войти в церковь и поставить свечку от чистого сердца».
Приятие бога Иваном и есть эта попыткавоплотиться в чужое готовое воззрение, в ограниченный, неразмышляющий и «трогательный» фидеизм. Не веря, Иванопределяет себяк тому, чтобы в мыслях и действиях исходить из тех же представлений, которыми живет верующий. Зная, что бог — человеческая иллюзия, он решает внутренне отменить это знание, отныне и навсегда не придавать емуникакого значения, «не думать о том: человек ли создал бога, или бог человека?».
Показательно, что в этом произвольном устранении своего неверия и критической мысли Иван приходит /213/ вовсе не к внутренней убежденности верующего человека. Он опускается вдруг до слепой, внешней, авторитарно-церковной религиозности. «Принимаю бога, — восклицает он, — и не только с охотой, но, мало того, принимаю и премудрость его, и цель его, нам совершенно уж неизвестные». Это действительно купчихина вера — с чертом тут трудно не согласиться. Какая же сила приводит Ивана к подобному интеллектуальному изуверству, к принудительному определению себя в фидеизм?