Магия книги (сборник) - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таков материал. Он влечет за собой необходимость описывать, помимо прочего, рестораны, железнодорожные вагоны, гостиницы, называть суммы, уплаченные по счетам за ужин и тому подобное, и, вероятно, по-своему интересны и эти вещи. Но вот я дошел до места, которое меня озадачило. Герой приезжает в Берлин, останавливается в гостинице, а именно - в комнате под номером одиннадцать. Читая это (как и каждую строчку - заинтересованно и любознательно, потому что автор мой коллега), я думаю: "Зачем ему так точно называть номер комнаты?" Читаю дальше, убежденный, что число одиннадцать вскоре обнаружит какой-то смысл, вероятно, даже ошеломляющий, замечательный, привлекательный. Но разочаровываюсь. Через две или три страницы герой возвращается в свою гостиницу, и вдруг оказывается, что живет он в двенадцатом номере! Листаю назад, я не ошибся, там написано одиннадцать, а здесь двенадцать. И нет в этом ни шутки, ни игры, ни интереса, ни тайны; просто оплошность, недобросовестность, небольшой ремесленный ляп. Один раз автор написал "двенадцать", а другой раз - "одиннадцать"; он, очевидно, не перечитал написанное, как, наверное, не читал и корректуры или читал ее так же равнодушно и небрежно, как писал те цифры: ведь дело не в мелочах, ведь литература, черт побери, не школа, где спрашивают строго за все оговорки и описки, ведь жизнь так коротка, а большой город требует напряжения, и молодому автору в нем некогда работать. Все это так; и, как и прежде, честь и хвала автору за его неприятие безответственных газетных сенсаций, поверхностности и безразличия, которые так характерны для жизни большого города! Но с момента, как я наткнулся на этот разнобой в цифрах, доверие к автору у меня упало, я начал вдруг во всем сомневаться и читать сверхпридирчиво; такие же небрежности, как и с цифрой "двенадцать", я обнаружил и в других местах, открыл их по памяти и в том, что еще позавчера читал я с доверием. И внезапно вся книга стала утрачивать внутреннюю весомость, основательность, подлинность и субстанциальность, а все из-за этой дурацкой цифры "двенадцать". Внезапно у меня возникло чувство, что эта милая книжка написана жителем большого города для жителей большого города, то есть для одного дня, для одного мгновения, что автор относится к ней не очень-то всерьез, а следовательно, и его страдания по поводу бессердечности и поверхностности жизни большого города не серьезнее, чем сочное происшествие для какого-нибудь очеркиста.
Размышляя над этим, я вспомнил о столь же маленьком казусе, случившемся при чтении одной книги уже много лет назад. Молодой автор, уже довольно известный, прислал мне свой роман с просьбой, чтобы я о нем высказался. Помимо прочего, в романе говорилось об очень засушливом лете и жаре: земля изнемогала, крестьяне были в отчаянии, урожай горел на корню, пожухла вся трава. Но через несколько страниц герой или героиня, я уже не помню, тем же самым летом идет по той же земле и наслаждается веселыми цветами, пышно цветущими злаками! Я написал автору, что эта забывчивость и небрежность испортила мне чтение всей книги. А он отказался даже говорить со мною об этом: жизнь слишком коротка, он давно уже был занят другими работами, которые тоже торопили. Он только ответил, что я мелочный педант, что в художественном произведении важны не такие пустяки, а совсем другие вещи. Я пожалел, что высказался, и с тех пор таких писем не писал. Чтобы в художественном произведении, именно в художественном, были неважны правда, достоверность, детальность, тщательность?! Как хорошо, что и поныне есть молодые писатели, которые изображают достоверно и пустяки, тщательно преподнося их с Грациозной легкостью, сродни той, которой искусство акробатики добивается дисциплинированным и добросовестным трудом.
Пусть я буду занудой и старомодным донкихотом художнической морали. Но разве не знаем мы, что девяносто процентов всех книг пишется на скорую руку, без чувства ответственности, что послезавтра вся напечатанная бумага, включая и мои занудства, станет макулатурой? Зачем же тогда так серьезно относиться к мелочам? И зачем тогда автору, пишущему интересные книги-однодневки, причинять несправедливость, читая его так, словно писал он для вечности?
И все-таки я не могу изменить свое мнение. Серьезное отношение к большим вещам и естественно несерьезное к малым - начало всякого упадка. С того, что, высоко почитая человечество, мучат отдельных людей, ему служащих, с того, что, считая священными свое отечество, церковь или партию, при этом плохо, халтурно выполняют будничную работу, и начинается всякая коррупция. Против нее есть единственное спасительное средство: прежде всего в себе самом, а потом и в других, отвлечься от так называемых высоких и святых вещей - от умонастроений, мировоззрений, патриотизма - и со всей серьезностью отнестись к малым и очень малым, к сиюминутным делам. Кто отдает в починку велосипед или плиту, требует от мастера не любви к человечеству, не веры в величие Германии, а добросовестной работы и совершенно справедливо судит о человеке по ней, и только по ней. Почему же работа только потому, что она называется художественным творчеством, не должна быть тщательной и добросовестной? И почему "маленькие" профессиональные огрехи должны мы прощать ради масштабной идеологии? Нет, давайте-ка посмотрим на обратную сторону медали. Ведь что все эти большие размахи, идеологии и программы, как не медали, которые при переворачивании ошеломляют нас порою лишь тем, что оказываются из картона?
(1933)
МИРОВОЙ КРИЗИС И КНИГИ *
Ответ на анкету
Конечно, есть много хороших великолепных книг, и я желаю им самого широкого распространения. Но книг, которые были бы способны улучшить ситуацию и повлиять на формирование более отрадных контуров будущего, не существует. Кризис, претерпеваемый нашим миром, боюсь, будет выглядеть вскоре как гибель, даже если она не наступит, и в процессе этого кризиса, помимо многих других замечательных и дорогих нам вещей, сгинут навсегда и бесчисленные книги. То, что вчера еще было святыней, что сегодня еще почетно и непреложно для небольшого круга творческих людей, послезавтра будет полностью сметено и забыто, но - за исключением маленького нерушимого остатка, закваски, которая создаст новые массы и формы. Это вещество не погибнет, пока на земле существуют люди, оно единственное "вечное" в собственности человека.
* Ответ на анкету, распространенную газетой "Пратер тагеблатт"; опубликован в ней 28.3.1937.
Это высшее достояние человечества заключено в различных формах и языках; Библия и священные книги Древнего Китая, индийская Веданта и множество прочих книг и собраний являются оболочкой, придавшей форму тому немногому, что в сущности было достигнуто до сих пор. Эта форма не однозначна, и эти книги не вечны, но они содержат духовное наследие нашей истории. Ими порождена вся прочая литература и без них ее бы не существовало: вся возникшая под знаком христианства литература, вплоть до Данте, например - это излучение Нового Завета, и если эта литература сгинет, а Новый Завет останется, то из него могут произойти новые, похожие литературы. Такой силой зачатия обладают лишь несколько "священных" книг человечества, и только они переживают столетия и мировые кризисы. Утешительно при этом, что распространение их отнюдь не существенно. Нужны не столько миллионы и сотни тысяч тех, кто внутренне овладели той или иной священной книгой, сколько немногие, кем овладели эти книги.
(1937)
ЛЮБИМОЕ ЧТЕНИЕ
Бессчетно много раз мне задавали вопрос: "Что больше всего вы любите читать?"
Человеку, любящему всю мировую литературу, ответить на такой вопрос трудно. Я прочел несколько десятков тысяч книг, некоторые не раз, некоторые по многу раз, и принципиально против исключения из моей библиотеки, из круга моих симпатий и интересов каких-то литератур, направлений или авторов. И все-таки вопрос справедливый, и ответить на него в какой-то мере можно. Каким бы благодарным едоком ни был человек, с каким бы удовольствием ни принимал он все, от черного хлеба до спинки косули, от моркови до форели, у него есть все-таки три-четыре любимых блюда. И если, говоря о музыке, человек прежде всего имеет в виду Баха, Генделя и Глюка, то это не означает, что он пренебрегает Шубертом или Стравинским. Так и я, если сосредоточиться, во всякой литературе обнаруживаю области, эпохи и тональности, которые мне ближе и дороже, чем другие. У греков, например, Гомер мне ближе, чем трагики, Геродот ближе, чем Фукидид. Самому себе я должен признаться и в том, что мое отношение к писателям патетического склада не совсем естественное - читая их, я совершаю над собой какое-то насилие; я их в сущности не люблю, и мое глубокое уважение к ним не свободно от принуждения, идет ли речь о Данте или Хеббеле, Шиллере или Стефане Георге.
Область всемирной литературы, которую за свою жизнь посещал я чаще всего и знаю, наверно, лучше остальных, это кажущаяся ныне бесконечно далекой, ставшая чуть ли не преданием Германия столетнего периода между 1750 и 1850 годами, чье средоточие и вершина - Гёте. В эту область, где я застрахован и от разочарований, и от сюрпризов, я неизменно возвращаюсь из походов в самые отдаленные места и времена, возвращаюсь к писателям, эпистоликам и биографам, которые все до одного замечательные гуманисты и однако почти все передают дух родной земли, родного народа. Особенно же, конечно, непосредственно восприятие у меня книг, в которых места, обитатели и язык мне хорошо знакомы и в которых я с детства чувствую себя дома; при чтении их я испытываю ни с чем не сравнимое счастье от понимания тончайших нюансов, сокровеннейших наигрышей, тишайших созвучий; возвращение от них к книгам переводным или таким, чьи язык и музыкальность вообще не органичны, не подлинны и не естественны, всякий раз заставляет меня собраться с духом и испытать небольшое мучение. Счастье доставляет мне прежде всего немецкий язык юго-западной части Германии, алеманский и швабский, достаточно назвать только Мёрике и Хебеля, но ликование охватывает меня и тогда, когда я читаю почти всех немецких и швейцарских писателей благословенных времен - от молодого Гёте до Штифтера, от "Юности Генриха Штиллинга" до Иммермана и Дросте-Хюльсхофф, и в том, что большинство этих великолепных и милых сердцу моему книг имеются ныне лишь в очень немногих библиотеках, публичных или частных, я усматриваю неприятнейшие и отвратительнейшие симптомы нашей ужасной эпохи.