Во имя Ишмаэля - Джузеппе Дженна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она поднялась к себе, дрожа.
Квартира была пуста. Давид еще не вернулся.
Судороги усиливались, вплоть до припадка. Ей едва удалось почистить зубы, никак не получалось зажать щетку в кулаке.
В постели, в темноте, ей казалось, будто она погружается в какую-то пучину. Страх и ужас. Голова кружилась, кружилась, кружилось все внутри черепа. Тахикардия заставляла ее вздрагивать.
Ребенок. Ребенок, должно быть, разросся у нее в животе, как огромная гладкая мышь. Ребенок был нежность в простой своей форме, она уже любила его. Роды будут болезненными, она потеряет сознание, она умрет. Роды будут самым сладостным моментом в ее жизни. Ребенок выйдет наружу, скользкий, как угорь. Она сожмет ребенка в своих объятиях и растворится в спокойной радости. Покой, наконец-то покой. Она будет в ужасе при мысли, что может задушить его, она боялась проломить ему голову. Вены пульсировали. Ребенок может задохнуться.
Она включила свет, приподнялась. Сидя на постели, постаралась перевести дыхание.
Приступ. Судороги достигли своего апогея.
Она снова вытянулась, свет был погашен.
Как только вернется Давид, она скажет ему. Я не оставлю его, не оставлю, я не хочу оставлять ребенка. Она плакала. Задыхалась. Давид поможет ей? Она ненавидела Давида, она любила его. Давид был ничто, он трахал ее так, как будто она была неподвижным телом, органической материей, массой расплывчатой формы. Давид никогда ее как следует не трахал. Не Давида она хотела в своей жизни.
Надежды не было. Никакой надежды. Тревога, перекрывающая горло. Она не дышала. Вот, она умирает. Но она не умирала.
Будущее закрылось над ней, как ножницы.
Все погрузилось в тень. У нее не было сил надеяться на Луку. Она не говорила ему. Это не любовь. Лука не любит ее. И она тоже не любит Луку. Лука не защитит ее. Это неправда. Лука любит ее, и она его любит, их тела отвечали друг другу, их безудержно влечет друг к другу, его кожа сводит ее с ума. Сводит ее с ума. Сводит ее с ума.
Толчки, сильные. Она постаралась раствориться в плаче, но у нее не получалось. Она плакала без слез.
Она встала, ноги не держали ее.
Дверь в ванную. Дойти до двери в ванную. Если доберусь до ванной — я спасена. Давид любит меня. Лука любит меня. Ребенок будет любить меня. Я ничто, ничто, ничто, ничто.
Ванная. Маура открыла дверь. Почти упала, попыталась прислониться спиной к стене, голова болталась.
Соль слез, сладкая слизь из носа, изо рта. Рот был как рваная дыра. У нее болели запястья, щиколотки. Кровь не поступала в кисти рук. Не было сил кашлянуть.
Она увидела бритву Давида — в открытом шкафчике над раковиной.
Увидела пачку транквилизаторов.
Ей удалось приподняться, она закрыла дверь ванной. Бритва Давида, таблетки. Она сползла на пол.
Желудок был как сжатый кулак. Она дрожала.
Она больше ничего не понимала, мысли ушли куда-то в далекий темный угол — она попыталась потерять сознание, у нее не получилось.
Инспектор Давид Монторси
МИЛАН
28 ОКТЯБРЯ 1962 ГОДА
00:40
Исповедь начинается всегда с бегства от самого себя. Она рождается в ситуации безнадежности. Ее предпосылки — те же, что у любого начала движения: надежда и безнадежность.
Мария Дзамбрано. «Исповедь как литературный жанр»Маура была в ванной, горел свет. Монторси чувствовал жар, неестественный, непонятный, который не мешал ясности мысли. Он разделся, вспомнил номер Фольезе. Позвонил ему.
— Ну и?..
— Катастрофа. Это впечатляет, Фольезе. Впечатляет.
— Я успел прочесть статью того, кого мы туда посылали.
— Статья ничего не стоит, Фольезе. Они собираются замять это дело.
Вдруг возникли помехи на линии, что-то внутри затрещало. Маура не выходила из ванной, дрожь от лихорадки становилась более сильной.
— Как ты говоришь, Монторси?
— Замять, Фольезе. Они делают все, чтоб замять это дело.
— Да, но оно уж очень громкое.
— Они забрали дело из отдела расследований. Теперь этим занимаются спецслужбы, верховные власти и прокуратура. Нас отстранили.
— Ну ты даешь. Это безумие.
— Да. И ты увидишь официальную версию, согласно которой…
— Несчастный случай. Официальная версия — несчастный случай.
Монторси:
— К черту.
— Что-то не сходится?
— Ничего. Ничего не сходится.
— Ну, как ты так говоришь, Монторси?
— Никаких сомнений. Мы все это видели — я и мои коллеги.
— У тебя есть доказательства?
— Слушай, Фольезе, это точно. Неопровержимо. Но не дело говорить об этом так, по телефону…
— На глазах у всего народа… Безумие! Они затыкают всем рот.
— Я полагаю, у тебя не было времени что-либо проверить?
— Нет, сам подумай… Здесь такой бардак творился. Между прочим…
— Что?
— Говорят, что у директора… Вроде у директора поднимали тост за смерть Маттеи…
— И они были не единственными. Послушай, Фольезе, я хотел сказать тебе… Эта штука, которую ты послал туда, в то место, слышишь? Чтобы перейти на другую работу.
Досье на Ишмаэля, которое Фольезе послал в «Джорно», газету Энрико Маттеи. Американцы в Италии. Черная религия.
— Ты, конечно, передал его другу…
После смерти Маттеи этот рапорт подвергал опасности Фольезе.
— А что?
— Ты сможешь забрать тот экземпляр, который отправил? Лучше будет забрать его.
— Ты прав. Постараюсь сделать это завтра. Ты прав.
— Между прочим… Завтра…
— Ты хочешь встретиться, Монторси?
— Да, так я тебе больше смогу рассказать. Нужно согласовать действия.
— Да. Нужно увидеться.
Монторси, вздохнув:
— У тебя уже есть мысли по поводу того, чем ты займешься завтра, по этому делу о Джуриати?
— Да. Я буду работать с фотографией. Установлю личность остальных, кто на ней. Чем больше я об этом думаю, тем больше мне все это кажется… как бы это сказать…
— Абсурдным, да?
— Да. Из-за того, что на фотографии есть также Маттеи. Это меня беспокоит.
Они договорились встретиться в университете, ближе к полудню. Попрощались.
Маура все еще была в ванной. Он потянулся: онемение в спине вызывало у него скорее озноб, чем острую боль, — боль на поверхности кожи, как будто она стягивается. Он опустил голову на подушку. Она была прохладной, это вызывало у него раздражение.
Он не стал ждать Мауру. Погрузился в сон — мертвец, готовый соприкоснуться с мертвецами в облаке света.
Ощущение позора, неуютный стыд, внутренний взрыв, падение наружу вернули его на поверхность. Он вышел из черной воды сна без снов, в которую был погружен. С воспаленными глазами, обреченный на бодрствование. Бессонница, снова бессонница. Свет горел. Было четыре часа. Мауры в постели не было. Свет в ванной не гасили.
Сердце наполнилось испугом.
Он встал и побежал: медленный, бесконечный бег. Дверь ванной была закрыта. Он позвал. Никакого ответа. Он выбил дверь плечом.
Маура была там, сидела на полу, прислонясь спиной к стене. Серая. Слюна медленно текла из обоих углов рта. Глаза были широко раскрыты. Она дышала тихо, но тяжело. Он взял ее руками подмышки. Казалось, будто он приподнимает мешок. Она не держалась на ногах. Она плакала.
Это был припадок. Снова.
Он спросил:
— Что случилось? May, что случилось? — и все продолжал спрашивать: — Что случилось? May, что случилось? — пять, шесть раз, а она плакала и, казалось, задыхалась. Она находилась в смутном, лихорадочном состоянии, которое было ему незнакомо. У Мауры никогда не было такого сильного приступа. Она была неподвижна, будто мертвая.
Он подсунул руку ей под голову — она была горячая, какая-то жилка пульсировала, — ощутил пот под смятыми, слипшимися волосами. В горле у нее что-то клокотало. В зеркало он увидел, как она наклонилась вперед, над раковиной, потому что он подвинул ее так, чтоб она наклонилась над раковиной, — он нес ее, как сломанную куклу. Он пустил воду — холодную, — нагнул ее голову под струю. Пока она не начала кашлять. Она кашляла, рыдала, у нее были сильные судороги. Передняя губа выдвинулась вперед — губа маленькой девочки. Теперь лицо ее стало красным, слюна и слизь продолжали выделяться, она плакала. И дышала, глубоко дышала.
Он вытащил ее из-под струи вода. Приподнял. Накрыл голову полотенцем. Отнес ее, такую маленькую, на диван в гостиной. Сел, держа ее на руках. И Маура начала стонать — это был безнадежный стон маленького животного, отчаявшегося, потерянного, близкого к смерти.
Это было неведомое ему отчаяние. Он не понимал его, потому что не подозревал ее. Если б он что-либо заподозрил, он бы понял. События не имеют глубины, глубины нет. Достаточно подозрения — и все ясно. Все прозрачно. От него ускользало расстояние до краев этого плача, который становился все более слабым, жалобным — и потому более отчаянным.