Том 7. Мы и они - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну… а как же вот вы? И ходят же еще дамы?..
– Это иностранки. Иностранкам все позволяется, даже если они не путешествуют, а живут здесь. Я и шляпу ношу, да и все мои знакомые, немки и англичанки, держатся иначе. Здешние люди от нас не требуют своих обычаев, но за то и нам не уступают и живут по-своему. Например, если я делаю вечер и приглашаю таорминских барышень у себя потанцевать, – я должна, когда все готово, комнаты освещены и я одета – сесть в закрытую карету, ехать за ними и привезти их с собою, в сопровождении матери. Есть, конечно, и попроще, вот учительница школы и ее молоденькая сестра; они сироты, живут одни, держатся мило; но все-таки молоденькая днем не выйдет и шляп они обе ни за что не наденут.
Хозяйка остановилась на минуту около лавки с макаронами и приветливо подала руку толстой женщине в переднике, очень грязном, и в стоптанных туфлях. Они говорили, как две встретившиеся приятельницы, на «Lei», т. е. «ваша честь», хотя ясно было, что толстая баба поставляет макароны на нашу виллу и даже немножко обсчитала хозяйку. Чем больше мы входили внутрь таорминской жизни – тем более она оказывалась, во многих отношениях, странной.
Хозяйка, когда нужно, давала пощечины своим «девочкам» – но обращалась с ними, как с воспитанницами. Вечером они приходили желать ей доброй ночи, по праздникам обедали за одним столом. Содержатели отелей, портье, – спокойно приглашались на танцевальный вечер с генеральскими дочками, и генеральским дочкам в голову не приходило отказать кадриль приглашающему ее писарю. Они все были равны – потому, что действительно, внутренне, были равны. Генеральская дочка знает то же, теми же глазами смотрит на мир, имеет те же мечты и желания, как дочь продавца свечей и мыла. Служитель отеля, портье, комиссионер – очень уважаемое лицо; он служит – иностранцам, а иностранцы – совсем другое дело! Им можно служить, как угодно, – лишь бы они платили. Большинство древних сицилианских фамилий – в полном упадке и разорении; подняться сами по себе они не могут, а если кто-нибудь из молодых членов семьи пристраивается к делу добывания денег у иностранцев – его родители очень рады и совершенно равнодушны к тому, какого рода это дело. Иностранец не может их ни обидеть, ни возвысить: он только может дать денег.
– У нас, хотя мы и знакомимся с сицилианцами, все-таки приезжие держатся своим кружком, – говорила хозяйка. – Это уж как-то само собою выходит. Но очень маленький кружок, мы и между собою ухитряемся ссориться, – прибавила она с сокрушением. – Вот, например, эта дама… Видели дачу внизу, двухэтажную? Мы были с нею хороши, а когда она затеяла эту историю с таорминским фотографом – то сама перессорилась с его семьей и со всеми нами… Она одинока, ей лет около пятидесяти, но сицилианцы любят, если их молодые люди устраиваются около солидной и состоятельной иностранки. И его семья сначала была очень рада. Только он сделался очень жадным, не позволял сестре выходить замуж, она должна была венчаться тайком. Славные люди, мать – древняя старуха… Я часто у них бываю. Сын совсем их бросил и не помогает.
– Они бедные?
– Очень, как почти все таорминцы старых фамилий… Эти даже особенно измельчали, потому что крепко держатся самых нелепых древних обычаев. Образования, конечно, никакого, полуграмотные, вечно взаперти… Да вот вы сами увидите. А сегодня вечером я хотела вам предложить, не пойдете ли в наш опереточный театр? У нас ложа – обязательная, потому что каждый спектакль – под покровительством кого-нибудь из важных лиц города, и он посылает ложи знакомым. Сегодня спектакль – нашего доктора. – Синьора B-lli? Пойдемте.
Этого синьора il dottore[37] нам приходилось встречать и раньше. Истый сицилианец, беспечный, ни о чем не думающий – но при этом робкий, нежный, галантный и наивный. Ему за тридцать, он холост, лысина во всю голову, густые усы, пришепетыванье и бесхитростная улыбка. Он содержит старую мать, любит самой возвышенной любовью всех дам, втихомолку пишет стихи, которые потом декламирует за чужие, и разводит удивительные розы. Он как-то был во Флоренции и любит об этом рассказывать. На вечерах он дирижирует танцами – по-французски, хотя этого языка не знает, и очень любит заставлять кавалеров падать перед дамами «а genoux»[38]. Он безобиден, любит иностранцев и дамы часто берут его в конфиденты.
Была его очередь рассылать таормиицам билеты – и мы вечером попали в театр.
Каменное здание театра внутри оказалось деревянным, со скамьями вместо кресел в партере. В раек из сеней вели узкие, крутые деревянные лесенки. Мы, было, спросили, как тут в пожарном отношении – на нас взглянули с удивлением и ответили, что пожаров не случается. Иностранцев было мало. Внизу сидели знатные и незнатные сицилианцы, все одинаково одетые, как принарядившиеся портье не первоклассного отеля, с розовыми галстучками и слишком короткими рукавами пестрых пиджаков. Было много мальчиков-рабочих лет пятнадцати – восемнадцати с удивительно красивыми лицами. Играли «Mascotte». Голоса были ужасные, примадонна пела недурно, но оказалась непомерно толста. Впрочем, у таорминцев она пользовалась, именно благодаря последнему обстоятельству, большим успехом. Хористки были безобразны на редкость и очень печальны. Где-то далеко все плакал ребенок. И когда хор ушел со сцены – мы могли видеть из боковой ложи, что за кулисами этого ребенка тотчас же поднесли одной из хористок, которая, не теряя времени, принялась его торопливо кормить грудью. Пели под пианино.
В антракте в ложу пришел доктор и стройный, тонкий, пожилой иностранец с широкополой серой шляпой. Это был старый друг наших хозяев, немец, барон Г., живущий в Таормине, в своей маленькой вилле, уже лет двадцать, совершенно один. Он занимается художественной фотографией и очень известен не только в Таормине, но и в Палермо. Он высок, гибок, с мягкими манерами, с красивыми, уже редеющими, светлыми волосами и приятным лицом.
– Посмотрите налево, через три ложи, – сказал он мне. – Видите? Это целая семья из горной деревушки.
В ложе, действительно, сидела крестьянская семья. Впереди – старуха в темпом платке, с коричневым и строгим лицом. Рядом с ней женщина помоложе, но увядшая. Несколько молодых девушек с обыкновенными, неумными лицами, старик и два парня. Все они сидели совершенно прямо, вытянувшись, тесно в ряд, с неподвижными, изумленно довольными лицами. У одного из сыновей даже был рот раскрыт. Никто не шевелился и не улыбался.
В соседней ложе сидели четыре генеральские дочки. У них не было благоговения на лицах, – по все-таки они очень казались похожими на крестьянских девушек рядом. Те же грубоватые черты, печать тупоумия и тяжести мысли.
Напротив нас блестел вырез смокинга.
– Вы не знаете, кто это? – сказал мне барон.
– Принц А., владелец отеля Сан-Доменико. Один из самых богатых сицилианцев. Великолепен!
Он, точно, был великолепен. Рослый, полный, смуглый, с громадными, черными глазами, которыми он ворочал медленно и неохотно, с выбритым подбородком и толстыми яркими губами. На рукавах белоснежной рубашки сверкали бриллианты. Под низковатым выпуклым лбом, казалось, не могло родиться никакой работы и никакой мысли. Ему все должно удаваться. И ему удается. Полуготовый отель, рожденный из монастыря, уже переполнен. Успех будет беспримерный.
Барон знал всех и показывал мне целый ряд таорминцев.
– Посмотрите наверх, – шепнула хозяйка. – Не правда ли, лучше других?
Наверху, в райке, у самой сцены, сидели ее четыре «девочки». Молодые лица, освещенные снизу, улыбающиеся и внимательные, были прелестны. Полненькая, белокурая Джиованина степенно улыбалась. Пранказия, смуглая красавица, оживленно и радостно смеялась, показывая тесные зубы, вся свежая, как темная роза; сзади стояла Мария, высокая, с лицом не очень оживленным, безукоризненно-прекрасным. Она была похожа на равнодушную и невинную богиню.
VIIНаш капризный и неугомонный спутник уехал. Он прожил три недели, беспрерывно жалуясь, браня Таормину и всю Сицилию сплошь. Не нравились ему и лимоны, которые здесь называются «zedra»[39], величиной с порядочную дыню и такие пахучие, что их нельзя оставить на ночь в спальне; ненавидел он и длинные, желтенькие яблочки, вкусом напоминающие, вероятно, яблоко рая с древа познания зла: это яблоки, привитые к лимонному дереву, с неописуемым, тонким ароматом; не любил он даже Ионическое море, такое прекрасное после сирокко. В эти дни мы спускались к нему утром, на самые камни, ниже полотна железной дороги, которая убегала в туннель. Помню такое утро. Воздух затих с полуночи. Дождевые облака уползли за скалы. Даже Этна стояла яркая и чистая. Солнце не очень жгло – оно точно еще помнило вчерашнюю непогоду. Море прояснело, засверкало, стало золотисто-легким – но улечься, растревоженное, не хотело. И волны, громадные, одинаковые и разнообразные, бесцельно шли, падали на острые камни и разливались мыльной пеной. Когда подходила волна, торопясь и ворча, еще темная и густая, нельзя было понять, будет ли она велика. Но дойдя до гряды камней – она взлетала наверх, выше, выше, с бессильным и ненужным порывом, становилась тонкой, прозрачной, гнулась, делая на мгновенье зеленовато-стеклянную пещеру, пронизанную острым лучом солнца – и падала, не умея удержаться наверху, и разлеталась в белый, мыльный дым, который кое-где сверкал радужными искрами. И опять торопилась, неведомо зачем, умирать, – другая ворчащая волна. И хотя нельзя было понять, как они живут и зачем умирают – мне нравилось сидеть и смотреть, не думая, на этот однообразный ряд смертей, на погибающие волны, такие высокие, шумные и прекрасные. И чем зеленее, больше и прекраснее была волна – тем пышнее и торжественнее она умирала, при громе, похожем на пушечные выстрелы. А разбитая вода журчащими струйками спешила назад, чтобы успеть превратиться в такую же волну, совсем такую же – но не ту.