Грас - Дельфина Бертолон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя г-н Ванье был классный мужик, он чертовски ошибался. Я недаром ношу свою фамилию. Твою, собственно.
Я – поле битвы.
19 марта 1981 года, кухня,
23.45 на больших часах
За столом только что говорила о Жорже с девчонкой. Она приготовила какое-то польское кушанье, как же она его называла… клопсики, кажется. По мне, так это всего-навсего фрикадельки в томате.
Короче.
Я с ней заговорила о Жорже, не смогла удержаться. Вообще-то я стараюсь говорить с ней как можно меньше, но это как-то само собой вырвалось. Тут она мне и рассказала, что в конце 30-х годов ее отцу было двадцать лет. Он тогда учился во Франции, в Париже, на юриста. Он еще в 1937-м почувствовал приближение войны. Гданьск, где он жил, отняли у Германии и отдали Польше по Версальскому договору, но приход Гитлера подогрел националистические надежды немецкой части населения, довольно многочисленной, так что ее родитель покинул город, а потом и страну. Хотя он и пытался открыть глаза своему окружению, напоминая о возможности неизбежной трагедии, никто ему не поверил и никто не уехал.
Итак, в сентябре 1939 года он был в Париже. Завербовался в Иностранный легион, но в конце 1940-го его арестовало гестапо. Его отправили в лагерь для военнопленных в Германии, он бежал оттуда через полгода с тремя другими узниками. Перешел границу, вернулся во Францию, оказался в Лионе и включился в городскую партизанскую войну вместе с другими рабочими региона, а тут были перемешаны все культуры – итальянцы, румыны, русские, испанцы и французы, конечно. У него была подпольная кличка Пьеро. На самом деле его звали Юзеф Рациевич, но здесь он был Пьеро. Я вот думаю, не знал ли он моего отца? Папе ведь тоже тогда было двадцать с небольшим. После демобилизации в июле 1940 года он присоединился к FTP, вступил в ряды «Карманьолы»[8]. Вначале разбирал рельсы, чтобы парализовать железнодорожное движение, затем специализировался на поддельных документах. А в 1944-м участвовал в диверсии на Ронском сталелитейном, этот завод работал на нацистов.
Может, они встречались, Юзеф Рациевич и Эжен Брессон? Может, это мой отец состряпал ее отцу фальшивые документы? Поди знай. Эта девица с другого конца Европы, девица, которую я ненавижу – пора уже признаться в этом, какая разница, – так вот, на минуточку, наши папаши делали общее дело, может, жизнь друг другу спасали… У меня от этого холодок бежит по спине. Если бы мой отец был жив, я бы его спросила: «Пьеро – помнишь поляка по кличке Пьеро, из FTP-MOI, Лион, 42–43?» Только вот его уже нет – у нас, Брессонов, сердце слабое (кстати, хорошо бы ты вспоминал об этом время от времени…). В любом случае, из него трудно было что-нибудь вытянуть. Он об этой войне отказывался говорить. Подростком я была любопытна, задавала вопросы. Он всегда отвечал: «Нечего об этом говорить». Хотя наверняка ему было что рассказать. Он предпочитал помалкивать. Но кое-что немногое до меня все-таки дошло – от бабушки, по секрету, со многими крестными знамениями. Родиться в конце одной войны от отца, погибшего в мясорубке, когда ты был еще зародышем, и едва выйдя из детства угодить в другую войну, еще более ужасную – если только ужас поддается иерархии, – такое не проходит бесследно. Наверное, в тот миг, когда его сердце перестало биться, на грязной тропинке парка «Золотая голова», Эжен тоже подумал: «Двадцатый век был бойней». Это случилось в конце декабря 1979-го, точно, Советская армия тогда вторглась в Афганистан.
Отец девчонки умер почти в то же время, что и мой, через шесть недель, в феврале. Осложнение после пневмонии, насколько я поняла. Она сейчас едва совершеннолетняя, но мужики могут делать такое – зачинать детей почти в старости. Это я к тому, что ее история, безумная история, на этом не закончилась, дорогой. Не хватает, как говорится, вишенки на торте. Я не о нашем прошлом говорю, а о великом Прошлом, не слишком-то славном. Самая безумная часть истории – это Освобождение. Вместо того чтобы остаться здесь, восстанавливать страну вместе с нами, восстанавливать себя, Юзеф вернулся в Польшу, несмотря на бардак, который там творился. У него там осталась девушка, которую он не смог взять с собой в тридцать седьмом, потому что она была слишком молода, девушка, которая наверняка приехала бы к нему, если бы Европа не взорвалась, – он должен был жениться на ней, он ей это обещал. Прошло около восьми лет, он уже давным-давно не получал от нее известий. И вот он поехал туда, в надежде отыскать ее; у него даже кольцо было в кармане, – я думала, что девчонка разревется, рассказывая об этой детали – «кольцо в кармане». После долгих мытарств, настоящей одиссеи, Юзеф добрался до Гданьска, на своих двоих. У него щемило сердце.
Там не осталось ничего. Невеста умерла, наверняка была депортирована в Штутгоф в 1939-м. Ее семья принадлежала к польской интеллигенции, а эта категория населения, по мнению Гитлера, была очень опасной и подлежала истреблению в первую очередь. От семьи его невесты не осталось ничего. От его собственной – немногим больше.
Ты понимаешь, Тома? Эту любовь? Обещать вечность девушке, уехать за тридевять земель, пройти войну – и какую войну! – чуть не погибнуть тысячу раз и вернуться наконец с опасностью для жизни, ради того, чтобы сдержать слово? Какой мужчина способен на такое? Скажи мне, какой мужчина?!
Наверняка не ты, ты даже не сумел оторваться от своих давилок для пюре ради моего дня рождения!
Девчонка думает, что ее папаша остался в Польше, чтобы наказать себя. Наверняка это ее собственная интерпретация, потому что Юзеф тоже был не слишком словоохотлив на этот счет. По ее мысли, это было наказанием за то, что он не вернулся за своей девушкой, когда разразилась война, не спас ее, а сражался в чужих краях, утопил свое обещание в волнах битвы. Он мог бы опять вернуться во Францию или эмигрировать куда-нибудь еще, как многие другие, в Европу или Соединенные Штаты, в любую свободную страну. Но нет. Он остался там, в этой Польше, разоренной, ставшей коммунистической, оставил всякую борьбу и сделался столяром. Через десяток лет встретил другую женщину, и та родила от него ребенка. Оттуда вот и взялась эта топ-модель на нашей кухне.
Она пришпилила над своей кроватью фотографию Леха Валенсы. Я уверена, что она ему молится, как моя мать Иисусу на кресте. У каждого свой бог.
В моей семье мужчины тоже герои. Всегда были героями. Наша фамилия выбита на многих монументах – 1914–1918, 1939–1945, Алжир… буквы, брошенные на съедение потомству.
Никого в Ираке, никого в Ливане, потому что уже никого не осталось. Не осталось мужчин в роду Брессонов, все уничтожены. Вынужденное удаление матки у моей матери, рак шейки сразу после моего рождения, в том году, когда они купили этот дом, – кстати, думаю, ты этого не знаешь, она об этом никогда не упоминала. Может, у нее были бы одни только дочери… И все же.
Ты не герой, Тома Батай. Весь род Батай, в общем-то, не герои, насколько я знаю.
Неважно, я подыхаю от любви к тебе, как в прямом, так и в переносном смысле.
Любви закон неведом.
Это я слышала по радио, в одной песне; старая песня, к тому же никудышная… Какая разница. Довольно грустно, но это так.
Во всяком случае, вот почему девчонка так любит Францию, учит французский, живет у нас, у меня. Из-за Юзефа-Пьеро, Бога, Воина. Ее отец был храбрым человеком, никакого сомнения. Святым. Даже легендой, если его история – правда. Но из-за него и его воинских или любовных подвигов эта девица здесь, со своим огромным розовым ртом, со своей кожей Белоснежки и своими сиськами, особенно с ними, с этими сиськами, похожими на ядерные боеголовки, которые она тщетно прячет под обвислыми свитерами «девушки-простушки» – эти чертовы сиськи, олицетворение Восточного лагеря и космических завоеваний. К счастью, она низкорослая, не то закончила бы в глянцевых журналах.
Я никогда не говорила с ней так долго; все это довольно сильно меня взволновало. Раньше я старалась обращаться с ней как с иностранкой… Теперь уже не могу.
Я наверняка навоображала себе невесть что. Когда ты здесь, ты на нее особо и не смотришь, это же девчонка, в конце концов, всего лишь девчонка, ты вдвое старше ее. Думаю, проблема во мне самой. Я бы хотела быть другой, смириться; но все эти проходящие годы мне нестерпимы. Знаю, это ненормально. Тридцать четыре года… Я еще молода, еще красива, и у меня самая современная кухня в округе – Жюли вечно забегает позаимствовать у меня йогуртницу, будто это изобретение века. Честно, Тома, какого черта делать самим йогурты, когда магазинные так хороши? Не понимаю. В самом деле, не понимаю. В этом я тоже не похожа на свою мать. Я помню, как она получила на Рождество свою первую скороварку. Мне тогда, наверное, лет десять было. Так она три месяца подряд твердила, что «с этой штуковиной каждый день праздник».