Пленник железной горы - Генри Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Идем, говорю!
– Я лучше тут постою…
Он стоял и глазел на наш дом, будто видел его впервые. Вот так всегда! По десять раз на дню мимо ходят, ездят, бегут, ковыляют – и хоть бы хны. Мазнут взглядом и дальше топают, по своим делам. А стоит кому во двор зайти – хоть мальчишке, хоть взрослому – встанут столбом и глазеют, пока не окликнешь.
Наш дом в улусе один такой. У всех – юрты: бревна, жерди, прутья – каркас. Все это глиной замазывают, с сенной трухой и коровьим навозом. На зиму дерном утепляют. По весне – белой глиной кроют, для красоты. Внутри – камелек, лавки, котлы-посуда. Занавески для женской половины. Улус у нас дружный, если стройка, все соседи на подмогу спешат. Два-три дня – и готова новая юрта. Пожалуйте справлять новоселье!
А у нас – дом. Комнат внутри – тьма тьмущая! Заблудиться можно. Говорят, девяносто сажен в длину. Я не мерял, но согласен. Опорные столбы – из лиственницы, самой лучшей. В наших лесах эти лиственницы не растут. Небось, издалека привезли, с Верхнего Неба. Снаружи дом на солнце так и сияет – глазам больно. Дедушка Сэркен Сэсен приезжал, на сходе пел:
Силою исполинов-творцовСотворенно построен былТринадцатистенный домИз цельного серебра,Полный всяческого добра;Сверкая кровлею золотой,На девяносто сажен в длинуРаскинулся этот дом;Девяносто окон большихПрорублено в доме том,Равного которому нет…
Я думал, он про наш дом поет. Все верно описал: и стены из серебра, и крыша золотая, и всяческое добро. У нас в доме много всякого-разного, ни у кого больше нет. Стен, правда, не тринадцать, но это ерунда. А оказалось, он про дом Первых Людей поет, в Среднем мире. Ну, и что тогда значит: «равного которому нет»? А наш дом?
Мне даже обидно стало!
Много позже я узнал, что таких домов не один и не два. Они и впрямь похожи друг на друга, как капли воды. Типовые, объяснила сестра. Она у меня шаманка-удаганка, все что хочешь, объяснит. Дедушка Сэркен и про нее пел: «Заклинательница восьми небес, врачевательница девяти небес…» А чудо-лиственница, что пошла на столбы – никакая не лиственница. Это вообще не дерево. И камень, из которого порог сложен – не камень. И золото-серебро… Стоп! Золото-серебро – это да, золото и серебро. Но только сверху, тонким слоем. Для красоты и солидности. На деле же под золотом и серебром – совсем другой металл. И добро б только металл! Тринадцать разных слоев – не зря дедушка Сэркен «тринадцать стен» помянул. Зачем столько – мне сестра тоже объяснила. Я вроде бы понял, но это очень сложно. И долго рассказывать. Короче, чтобы каждый сразу видел: здесь живут солнечные айыы! Чтобы проникался уважением, а еще лучше, благоговением. Они и проникались, в точности как Кустур: таращились, будто суслики на курганчиках.
– Кустур, отомри!
Я тряхнул приятеля за плечо и чуточку перестарался. Кустур отмер, охнул, заморгал, будто спросонья.
– Пошли в дом, говорю! Есть будем.
– Не-а…
– Я тебе обещал!
– Не, Юрюн, я лучше тут подожду. Во дворе. Ты мне сюда еду вынеси, хорошо? А то солнечная Нуралдин-хотун заругается!
– Я же сказал: не заругается!
– За еду – нет. А за то, что я в дом суюсь – еще как!
Прав Кустур. Совсем из головы вылетело: мама не любит, когда к нам люди из улуса заходят. В смысле, обычные люди, не айыы. Кроме слуг, понятное дело. Ну, или тех, кого отец пригласил. Но он редко кого-то приглашает. Мы всех любим, говорит мама, но снаружи. А мне звать гостей не положено. Может, после Кузни…
– Ладно, жди здесь. Я быстро!
– Сливок вынеси! – ударило в спину.
– Вынесу!
Порог у нас высокий, дверь – тяжеленная, кованая. Если кто чужой сунется – с места не сдвинет, будь он хоть трижды боотур! Начни адьярай ломиться, башку расшибет. А я ее одним пальцем открываю. Думаете, я такой сильный? Нет, это просто наш дом.
Дом меня знает.
4. Отец суров, но это отец
– Папа, ты занят?
Отец не ответил. Закинув ноги на перила, он сидел на задней, особенной веранде дома, где кроме него не разрешалось сидеть никому – только если папа дозволит! – и смотрел на горы. Сколько себя помню, он всегда смотрел на горы. В любую погоду. Далекие синие хребты – Сиэр-тойон мог любоваться ими бесконечно. Открытые взору в солнечные дни, затянутые дымкой по утрам, утонувшие в дожде, пурге, тумане, набросившие на плечи искристую снежную порошу – горы, горы, горы. Словно там, за ними, крылось счастье – желанное, недостижимое.
– Ты занят?
Думаете, я сразу на кухню побежал? За сливками? Нет, я сперва к папе. Кустур подождет, ничего. Не помрет же он с голоду, правда? А я знаете сколько ждал, пока папа на веранду выйдет? Иначе мне его не поймать, чтобы с глазу на глаз. Сплю я плохо, вот что. Пакость разная снится, и всё про меня. Ну да, боюсь. Беспокоюсь. Стыдно признаться, по три раза за ночь по нужде бегаю – вот как переживаю, словно маленький. Загрохочет где – бац, душа в пятки. Это, наверное, Мюльдюн вернулся, сейчас скажет: «Одевайся, пора…»
– Если ты занят, я…
Ну конечно, он не был занят. Когда Закон-Владыка бывал занят, это слышал весь дом. Я спрашивал так, для приличия. Отец пошевелился, плотнее укутал ноги дохой из темного, почти черного соболя. Доху подарила ему мама на день рождения. Отец всегда мерз, даже в лютую, по моему мнению, жару. Мерз он странно: снизу. Носил ровдужные[8] штаны на подкладке, набрюшник из седого бобра, кожаные ноговицы, поверх – суконные чулки, и все равно при первой же возможности мой любимый папа устраивал ногам парную.
Торс и плечи у отца были равнодушны к морозу и сырости. А шапку он снимал и клал рядом. Когда-то я пошутил на этот счет – не помню, как именно, но неудачно – получил от мамы такую таску, какой сроду не огребал, и завязал с шутками в папин адрес.
Протянув руку, отец взял чорон – его личный резной кубок для кумыса – не торопясь сделал пару глотков, вернул чорон на столик и благодушно ответил:
– Рад тебя видеть, Юрюн.
Меня он не видел, продолжая созерцать горы. Но я привык. Благодушие отца, его расслабленность, его лавка со спинкой в виде – да-да, вы поняли! – горного хребта, его чорон, его бурдюк с кумысом, который мама время от времени меняла на полный, его одежда – об ином отце я и не мечтал. Поведение, которое иные сочли бы равнодушием – меня все устраивало.
Сейчас, много лет спустя, я задумываюсь: почему? Как же так? Ведь была тысяча поводов обидеться насмерть. И отвечаю сам себе: любовь. Я любил отца такого, какой он есть, вот и вся разгадка.