Предварительная могила - Сергей Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так точно, один, – ухмыльнувшись чему-то, отвечал Колычев.
– И прекрасно. Школу общую устрою… – Он повернулся к Лукерье. – У меня книжки есть. Буду тебе читать давать, и всем буду.
– Да уж бог с вашими книжками.
– Бог-то бог, да и сам не будь плох… Ну, показывайте, други, как вы тут живете…
Сопровождаемый Лукерьей и Колычевым, улыбаясь и энергично потирая руки, смотритель обходил комнату. Внимательно рассмотрел, качая головой, лубочные картинки, висевшие над одной из коек. Укоризненно спросил:
– Чьи?
– Вообще, – отвечал Колычев уклончиво.
– В сундучках – ваше имущество? – спросил он, заметив под койками красный и зеленый сундучки.
– Барахлишко всякое.
На подоконнике увидел замусленную колоду карт.
– Играете?
– Не без того, Егор Романыч.
Он вынул наудачу из колоды одну карту. Это была шестерка виней. Повертел ее в руках и брезгливо бросил.
– Ах, вы, – повернулся он к Колычеву, – дуетесь, поди, напропалую. Сколько времени убивается даром! Ах, вы…
– Да, почитай, каждый вечер в Акульки, – подсказала Лукерья.
– Ну, вот, видите… Нет, надо вам чтения устроить, беседы…
Он обошел комнату, остановился перед Колычевым, ухватил двумя пальцами пуговицу его рубашки:
– Так вот, старина, так и передай всем, мол, был Егор Романыч и говорил, что непременно школу устроит на маяке. Чтоб все, грамотные и неграмотные, у него учились… А ты, Лукерья, – он шутливо погрозил ей пальцем, – ты у меня смотри, как пить дать, выучу. Оглянуться не успеешь, выучу. Неграмотный, Лукерья, что слепой…
Довольный и веселый он распрощался.
– Я буду к вам заходить почаще, – обернулся он еще раз на пороге.
5.
Бодрого и веселого настроения хватило на целую неделю. Это была не совсем обычная неделя: от внутренней полноты смотрителю становилось как-то тесно на маяке. Но теснота эта происходила от избытка, и смотритель был счастлив.
Совсем легко осуществлялось все то, о чем говорили губернаторские гости. И даже больше: жизнь неожиданно наполнилась до того, что пришлось изменить расписание, висевшее над письменным столом, – и к работе над книгами, воочию открывшими заманчивый доступ к вершинам человеческой мысли, прибавилась не менее прекрасная над живыми людьми, его "малыми братьями". От всей этой полноты жизни дни шли удивительно согретые и ласковые. Щеки смотрителя покрылись бледным загаром, каждый день он взвешивался и в весе медленно прибавлялся. Для утренних своих прогулок он облюбовал живописное местечко на берегу моря, верстах в двух от маяка. Там, на берегу моря, он каждое утро принимал солнечные ванны. Обнажив свое давно исхудавшее тело, он удовлетворенно подставлял его горячим лучам солнца и в то же время напевал:
Смело, братья, ветром полный,
Парус свой направил я,
Полетит на быстры волны
Легкокрылая ладья…
Возвращаясь с прогулок, он уговаривал самого себя быть трезвым и не фантазировать, отнестись к своим проектам и планам объективно. "В сущности, – думал он, – что может показать одна неделя". Недели было недостаточно даже для того, чтобы окончательно отлить внешне те жесткие рамки и ту систему, в которые он должен уложить свою жизнь на маяке. Например, трудным оказалось на первых порах наладить и согласовать с распорядком личной жизни на маяке тот врачебный режим, который был ему предписан; трудным вдруг оказалось выбрать с чего начать изучение философии; трудным оказалось решить – какая отрасль науки его интересует больше остальных; трудным оказалось практически осуществить тысячу других вещей, значившихся в его расписании; действительно трудным оказалось склонить Лукерью к изучению грамоты… И все же: дни шли удивительно согретые и наполненные.
Однажды, только что пообедав, он вылеживал в кровати предписанный врачебным режимом послеобеденный час. Его ухо вдруг уловило пронзительный свисток приближавшегося катера.
"Сегодня пятница", – вспомнил он.
Катера должны были приходить раз в неделю – по пятницам. Сегодняшний катер был первым после отъезда сапер.
Смотритель привстал и тотчас же опять лег. Торопливо берет подушку и подушкой закрывается, прижимает ее обеими руками к уху и, вытянувшись во всю длину тела, лежит неподвижно.
Но сквозь толщу подушки глухо продирается возбужденный голос:
– Егор Романыч, а Егор Романыч, катер приехал…
– ?..
– Егор Романыч… А Егор Романыч…
С побледневшим, страдальческим лицом смотритель выглядывает из-под подушки. В открытое окно спальни просунулась черная длинная борода. Это борода Колычева. Колычев вертит глазами во все стороны. Из-за высокой спинки деревянной кровати он не видит смотрителя.
– Колычев! Я отдыхаю!
– Катер прие…
– Иди к своему катеру. Оставь меня.
Борода Колычева немедленно исчезает, но смотритель уже не может больше лежать. Бессильно протестуя против нарушаемого собой же режима, он встает и, вдруг осунувшийся, бледный, ходит по комнате и вслух уговаривает себя не волноваться.
– Пустяки! пустяки! пустяки!..
В спальне ему становится тесно. Он идет в кабинет, делает два-три круга по кабинету, устает, садится в кресло и обхватывает голову руками.
Через полчаса дверь отворяется. На пороге – Колычев. В руках у него газеты и какие-то листки.
– Ну, что еще у тебя? – не скрывая своей тоски, спрашивает смотритель.
Колычев степенно рапортует:
– Газеты-с пришли, письмо-с вам, а это – подписать требуется.
С последними словами он подходит ближе, кладет все перед смотрителем и сам становится за его креслом.
Смотритель тупо смотрит на газеты.
– Письмо где?
– Воо… – Колычев наклоняется, вынимает вложенное между листами газеты письмо, подает его смотрителю и ближе подкладывает принесенные листки.
Конверт маленький, узкий и пахнет духами, почерк незнаком. Смотритель вертит конверт в руках, потом откладывает его в сторону и крепко нажимает на него локтем.
– Это подписать? – тычет он в листки.
– Так точно.
– Что это?
– Требовательные ведомости, Егор Романыч…
Смотритель и сам видит, что это требовательные ведомости на довольствие и жалованье штату маяка. Одну за другой он их подписывает и подает.
– Ведь, кажется, все, Колычев? – тоскливо спрашивает он, видя, что Колычев и с листками в руках мнется и не уходит.
– Потребуется вам, Егор Романыч, чего-с привезти?.. мы заказываем кто табаку, кто другого-прочего…
– У меня есть все. Иди, Колычев, иди…
По уходе Колычева смотритель крепко сжимает пальцами ручки кресла и в таком положении с минуту покачивается всем корпусом с закрытыми глазами. Вздрагивает, отчаянно мотает головой, как бы отбрасывая тягостные мысли. Берет письмо и разрывает конверт.
В письме только три фразы: "Как ваше драгоценное здоровье? Надеюсь, поправляетесь с каждым днем? Может быть – намерены ответить?" (Подпись. Адрес.)
Писала жена строителя, верная своему обещанию. Но игра с ее стороны настолько жестока, что смотритель не может передохнуть и судорожно глотает воздух, не отрываясь от колючих, крохотных строк.
– Какая б…ь! Господи, какая б…ь!! – грубо вырывается у него. Голова его опускается на руки.
Пошатываясь, встает. Делает по кабинету круг… второй… третий…
Круги по кабинету убыстряются. Смотритель ищет прохладного, металлического, стеклянного – к чему бы можно было прикоснуться пылающей щекою. В груди и горле – разрывающее удушье, которое всегда бывало предвестником кровотечения…
6.
Перед смотрителем, опустив голову, стоял Петр:
– Дорогой барин… Георгий Романыч, – восклицал Петр с виноватым видом. – Видит бог, верой правдой служил вашей милости. Угождал, как мог. По гроб своей жизни располагал быть при вас… Уж замаялся я, барин, очень. Силы моей нету терпеть жизнь такую…
– Какую? – перебивает смотритель, не поднимая глаз. Смотритель сидит в кресле – перед топящейся печкой, в совершенной неподвижности смотрит на огненные языки, лижущие дрова. Языков много. Они сливаются в буйное пламя. Пламя стремительно уносится в печную трубу. В трубе гудит. За окнами рвет ноябрьский норд-ост.
Смотритель повторяет:
– Какую?
Петр путанно объясняет. По его словам выходит, что летом на маяке точно на даче, а вот осенью – невозможно из-за ветра…
– Всю душу повысвистело, – говорит Петр.
Смотритель поднимает на него глаза. Петр кланяется.
– Не держу тебя, Петр.
– Виноват-с, барин.
И опять кланяется Петр.
– Не держу тебя, Петр, – качает головой смотритель.
Через полчаса после отъезда Петра смотритель идет в оставленную Петром комнату. Темно. В руках у смотрителя лампа. На пороге Петровой комнаты смотритель останавливается, высоко поднимает лампу и смотрит в глубину, не переступая порога. Голо, пусто, но еще пахнет человеком.