Сказки о потаенных дверцах. Городская мистика - Вероника Батхан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда они со Стасиком отбирали снимки для выставки, Антону пришлось осознать весьма неприятную вещь – ни один из его собственных снимков в экспозицию не вошел. И даже особого внимания не привлек. Отражение девочки в витрине магазина игрушек и прыгающую через солнце собаку Стасик повертел в руках и отложил, остальное и рассматривать не стал. А вот над египетской серией долго ахал, спрашивал с завистью, откуда модель и концепция? Насупленный Антон кое-как отбрехался. Он старательно гнал от себя мысль, что продает не свою работу, убеждал себя, что иначе эти карточки бы не увидели свет, оправдывался суровой необходимостью и счастливыми глазами детей. Но отрыжка совести портила ему жизнь.
На выставке он держался мрачно и отчужденно. Стасик прыгал вокруг и отвечал на вопросы, изображая из себя пиар-менеджера восходящей звезды фотографии. Они обсудили этот вопрос утром – небольшой процент с гонораров и толика славы, ничего больше. Антон был даже рад – он чувствовал себя неуютно среди шикарных снобов и невыносимых зануд. Со следующего дня он обложился книгами по фотографии и начал зубрить матчасть. Учился искать сюжеты и темы, нарабатывал тот особенный, чуткий взгляд на вещи, который, по мнению авторов разнообразных талмудов, надлежало иметь любому фотографу. Вспоминал, что и как объяснял ученикам отец, и как натаскивал бородатых оболтусов и шустрых девиц грозный дед. Как отец жаловался на цензуру, не дающую воплотить лучшие замыслы, а дед зыркал на него из-под кустистых бровей и ворчал «А ты не халтурь! Взялся писать, так пиши от души».
Идею серии про питерского кота подсказала умница Милка – после неожиданного подарка, она стала относиться к папаше с толикой уважения. Нагруженный колбасой, штативом и длиннофокусным объективом, купленным на барахолке у дяди Пети, Антон неделю мотался следом за полосатым Матросом, некоронованным королем двора. Выслеживал его на подоконнике в рамке облезлой рамы, на широких ступенях с протоптанными ямками, лакающего под водосточной трубой свежую воду, спящего на капоте дряхлой «Победы», перед хорошей дракой, с дохлой крысой в зубах, и снова у лужи, в которой отражаются луна и силуэт крыши. Придирчивый Стасик покрутил длинным носом, потыкал пальцами, но признал «годно». И это «годно» для Антона было куда важнее третьей премии – серия «Принцесса Египта» вышла в лидеры Национальной фотографии, и дело пахло нешуточной славой. Стасик искренне удивлялся, почему Антон так равнодушен к популярности и деньгам, но списывал это на придурь творческой личности.
Новые кадры в «Лейке» продолжали появляться с той же периодичностью – один-два на пленку. В основном портреты цыган, детей и каких-то бродяг, изредка – небо с птицами и заснеженные пейзажи. Распечатывать их Антон перестал – складывал пленки в баночку и хранил до лучших времен. Его раздражало неброское совершенство чужих работ, для него все ещё недостижимое. Словно в пику этим работам, Антон перестал работать с людьми, впиваясь, как голодающий в хлеб, в отношения черных веток и белого неба, тонких трещин на штукатурке и грубого кирпича, перьев чайки и перистых облаков на гладком стекле воды. Он фотографировал как одержимый, забывая порой есть и спать, исхудав так, что одежда на нем висела. Он бился в соотношение света и тени, искал границы, карауля нужный луч у садовой решетки или блик на волне. Его мир сделался черно-белым и умещался в рамочке видоискателя, даже во сне Антон фотографировал – жадно, словно боясь не успеть. Суетливый Стасик звонил время от времени, рассказывал, что и куда ушло, благодарил – вслед за Антоном к нему повалили клиенты, уверенные, что с помощью такого крутого менеджера добьются успеха не хуже. Иногда приходилось встречаться, подписывать контракты – в американский журнал, в австрийский альбом, в наш «Национальный обозреватель» – там платили немного, но зато фотографии разошлись по стране. Вопрос с Союзом художников разрешился благоприятно, суд должен был быть к зиме, но у Антона оказались на руках нужные документы, и он надеялся, что мансарду получится отстоять.
Незнакомого кучерявого, седеющего уже мужика с золотой цепью на бычьей шее он нашел у дверей квартиры, когда вернулся с очередной охоты на закатные крыши.
– Ты снимал мою дочь? – без обиняков спросил незнакомец.
Антон покачал головой.
– Врешь, – мужик достал из-за пазухи мятый журнал и раскрыл его на обороте. – Вот моя дочь, вот твое лицо и твое имя. Откуда ты её знаешь?
– От верблюда. То есть от «Лейки», – огрызнулся Антон, мужик ему не понравился.
– Тише шути, да. И не таких шутников вертели, – рявкнул незнакомец. – По-хорошему объясни, а не базлай зря.
– По-плохому, дядя, я бы с тобой вообще не разговаривал, – Антон демонстративно ссутулился и подтянул к корпусу руки, готовясь в случае чего закатить гостю в челюсть. – Драться будем или сбавишь обороты?
В руке мужика тяжело сверкнул нож. Ладонь Антона скользнула под куртку – спортивный пистолет, который он по старой памяти таскал с собой, выглядел вполне настоящим. С минуту мужчины молчали скрестив взгляды. Антон сдался первым:
– У тебя дочка что ли пропала? Так бы сразу и сказал.
Мужик тряхнул головой:
– Нет. То есть да, пропадала, но вернулась давно уже. На твоей фотографии ей пятнадцать, а сейчас двадцать семь и последние десять лет она из дома дальше рынка не ходит.
– Так в чем беда? – удивился Антон.
– Она вышла замуж за моего друга. Потом ушла от него. Потом я узнал, что друга… умер он раньше времени. А пока жив был – сам фотками баловался. Я в Питер, понимаешь, по своим делам ездил, документы на дом выправлял, захотел газету взять в поезд, увидал в киоске журнал – а там моя Розка красуется. Ну я и узнал, что да где. Вот, приехал…
– Я твою Розу никогда не снимал. И с другом твоим, уж прости, не знаком. И откуда фотографии берутся – тоже не знаю, – Антон увидел, как лицо мужика свирепеет. – Сейчас все тебе покажу, только перо спрячь.
Мысль прибрать оружие оказалась на редкость здравой. Увидав «Лейку», мужик тотчас признал её и первым делом решил, что к Антону камера попала не просто так. Пришлось объяснять – где словом, а где и попридержать малеха. И даже после того как Антон сунул ему под нос пленки, мужик успокоился не сразу. Но присмирел в итоге, сел разглядывать фотографии:
– Это бабушка Земфира, гадала верно и лепешки пекла объеденье. Это Димитрий Вишня хороший цыган, богатый. Вот Патрина – до сих пор в теле, а тогда красивее в таборе не было, и я у неё на свадьбе плясал. Это Васька-Мато, глупый пьяница. А это я молодой, вот гляди! В чернокудром, худом, ослепительно улыбающемся парне лет двадцати с небольшим было сложно угадать нынешнего матерого мужика.
…Лекса-фотограф всегда был наособицу. Малышом переболел скарлатиной, с тех пор стал глуховат и не брался ни танцевать, ни петь, ни драться. Мальчишки его, бывало, шпыняли, мол, трус, а он молчал. В нем другая смелость сидела. Мы с ним и побратались, считай, когда Лекса меня от собаки спас, злющий пес прибежал в табор, думали бешеный. Я удрать не успел, мелкий был ещё, споткнулся о камень, упал – и реветь. Как сейчас помню – больно и не подняться. А Лекса выскочил с палкой и как огреет пса по хребтине – раз, другой, пока взрослые не подбежали. И мы с ним стали дружить. Он бродить любил – поднимется куда на холм или в лес уйдет по тропинке, потом встанет на ровном месте – смотри, брат Михай, красота-то какая. И в школу ходил своей охотой – нас было за партами не удержать, а это сидел, слушал, записывал все и такое спрашивал, что и учителя ответа не знали. И смотрел на всех – долго, пристально. Бабки-цыганки болтали, Лекса глазливый и глаз у него недобрый. Мать плакала – а ему ништо.
Камеру эту ему мой батя в тот же год на именины подарил, он её ещё с войны принес вместе с гармошкой и бритвами – как сейчас помню, острее ножей были, и ручки перламутром отделаны. И Лекса с подарком носился, как с писаной торбой. Наши-то никто не умели фоткать, так он в Токсово ездил, в ателье, там у одного днями толокся, бачки мыл и полы выметал, лишь бы чему научиться. Четыре класса окончил – стал в русскую школу ходить, сам своей охотой. Мать с дядьями его женить пробовали – ни в какую, уперся, мол девушек ему не надо. Ему девятнадцатый год пошел, когда он из табора уходить собрался в город, мол, учиться дальше хочу – в солдаты-то его из-за глухоты не взяли. Мне тогда шестнадцать стукнуло, Гиля моя старшего сына уже носила.
Я Лексу пробовал увещевать, что пропадет он без табора. А он мне начал сказки рассказывать – про цыганскую жену фараона, который за Моисеем через море бежал, как её волной смыло, и на дне морском она родила сына взамен первенца, что бог отнял. Вырос сын – парень как парень, только плавает ловко и ноги в чешуе, как у рыбы. Пришел к отцу-фараону, а там новая жена уже детей наплодила. А она ведьма была, взяла да и прокляла цыганского сына, чтоб ему всю жизнь по земле ходить и двух ночей на одном месте не спать. Египтяне все колдуны да ведьмы, даром что ли на них бог ящериц и мух посылал? Цыганский сын проснулся в фараоновом дворце, посмотрел на каменный потолок, взял коня из отцовой конюшни да и ушел кочевать. От него пошли все цыгане, поэтому и гадают так ловко, и ворожат, что в предках у них египтяне. Я сперва не понял, к чему он клонит. Лекса говорит: что вот женюсь я, детей напложу, буду всю жизнь на стройках калымить или в мастерской возиться, вино пить, на свадьбах гулять, постарею и в землю лягу. А как передо мною море расступается – не увижу. И ничего после меня в таборе не останется. Я тогда молодой был, его не понял. А Лекса ушел в Питере жить, учился там, в ателье работал, потом в газете, в девяностые комнатушку себе раздобыл, мать раз-два в год навещал, и наших заодно фоткал. Бывало, приедет и день-деньской с этим самым аппаратом по табору скачет, словно мальчишка. Большие люди его звали свадьбы в церкви снимать, крещения, праздники – нет, не шел.