Гэм - Эрих Ремарк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гэм легонько шевелила пальцами, будто колебалась. Но он чуял здесь ловушку. Ловко и просто она поставила его перед главным вопросом: почему?
Однако Клерфейт уже решился. Завуалированно дал понять, что, как ему кажется, она понимает его правильно. Гэм по-прежнему задумчиво шевелила пальцами, и в тот же миг он сообразил, что спасет его только стремительный напор.
Клерфейт словно бы осторожно отступил и деликатно обошел этот вопрос. Гэм не отстала и задала его снова. Клерфейт притворился, будто в нерешительности ищет выхода. Как и ожидал, она преградила ему путь. И мало-помалу, словно уступая ее настойчивости, он объяснил, что в создавшейся ситуации считает долгом чести устранить неблагоприятные для нее жизненные обстоятельства, возникшие безусловно по его вине, и потому готов предоставить ей такую же опору, какую она имела прежде.
Кроме того — он смотрел Гэм прямо в глаза, — для него это не только долг, напротив, даже если б никакого долга не было, он поступил бы сегодня точно так же.
Трюк удался. Хотя предложение было серьезное, Гэм на миг поверила, что у Клерфейта нет никаких иных обязательств, помимо тех, о которых он говорил. Заключительная фраза лишь подкрепила эту уверенность.
Но затем она подумала о том, как издалека он начал, чтобы прийти к своей цели, и опять развеселилась. Он, вновь обретя уверенность, подхватил ее шутливый тон и сказал, что рад видеть в ней такую свободу от предрассудков, хотя она несомненно согласится, что его рассуждения были не лишены некоторой доли вероятности.
Уже уходя, он вскользь обронил, что никогда не получал столь безукоризненного отказа.
— Отказа? — с торжествующей насмешкой повторила она.
— Быть может, я предвосхитил события, поскольку, вообще-то, ожидал такого результата… — отпарировал он, но все-таки не удержался и спросил:
— Вы были так веселы… Значит, другой?
Она широко улыбнулась:
— Другой? Никогда… вы всегда сами…
Когда все собрались в гостинице, пришел посланец от Пуришкова. Он просил Гэм подарить ему несколько минут. Посланец сообщил, что врач ожидает конца. Гэм тотчас поспешила туда.
Маленькая настольная лампа бросала мягкий отсвет на постель, подле которой лежали собаки. Когда Гэм появилась на пороге, одна из них встала. Врач легонько кивнул и вышел из комнаты. Гэм наклонилась над умирающим. Широкое пальто соскользнуло с ее плеч на собак. Она была в вечернем платье, будто шла на бал.
В комнате царила свинцовая тишина. Ни один звук не проникал внутрь. Часы остановили. Время кануло в небытие. Существовало только желтоватое лицо в подушках.
Одно лишь это лицо еще жило. Тени, скользившие по впалому лбу, среди мертвенного безмолвия комнаты внушали такой ужас, что, когда этот лоб подрагивал, Гэм чудилось, будто вокруг беззвучно реют исполинские крылья.
Медленно, несказанно медленно рука на одеяле начала сжиматься. Гэм болезненно ощутила это движение. Ей показалось, будто все бытие зависит от того, достанут ли пальцы до ладони, и она облегченно вздохнула, когда они наконец сомкнулись. Кровь стучала в ее висках, плечи вздернулись под тонкими бретелями, и внезапно к глазам волной прихлынула нежность.
Она погладила стиснутую руку и подумала, что никогда и ни от чего не бывала так счастлива, как вот от этого: от прикосновения ее живой, теплой кожи ладонь Пуришкова вновь раскрылась, пальцы распрямились, нехотя, рывками, но все-таки, и лежали теперь спокойно, длинные и бледные.
Гэм встретилась с Пуришковым глазами. Хотя Гэм говорила себе, что он уже не видит ее, она чувствовала на себе грозный взгляд. Это было выше ее сил. Она осторожно подсунула узкую подушечку под голову умирающего. На его губах словно бы мелькнула улыбка.
Несколько часов — и эти губы окоченеют. Лоб остынет. Сейчас под ним еще пульсирует кровь, еще роятся мысли, торопливо, точно беспорядочные снопы света, бегут по приливным водам, которые, медленно поднимаясь, скоро перехлестнут через плотины духа. Вихри телесной энергии собирались в непостижном хаосе распада.
Неудержимо поднимался прилив, все выше, выше. Но над распадающейся структурой сознания, над ищущими поддержки прожекторами инстинктов, над последней схваткой воли к жизни и жадно вздымающегося прибоя играли пурпурные и синие огни сполохов горячечного бреда, они озаряли вырастающие вокруг призрачные фигуры, заслоняли кошмар отравного кровавого прилива миражами давно разрушенного, давно забытого, давно умершего.
Размыты последние дамбы, порваны все узы. В сумбурной мешанине ворохом всплыли разнородные события, сплетая в клубок пережитое, желанное и смутное, — ранняя весна над плакучими березами, девичья головка, запах родины… ярко освещенная рулетка, морозное утро на стальных стволах пистолетов, женские лица, неописуемая кантилена флейты, цветущий дрок у постели, цветущий желтый дрок у низкой постели, его постели, он врастал в нее, постель прорастала дроком, тонула, земля поглощала ее, крик из-под занавесей, земля давила, душила… губы дрожали, беззвучно, немо сыпались слова через порог губ, тело корчилось, что-то настойчиво просилось наружу, билось в горле, хрипело, собирало силы, в смертном страхе боролось за спасение. Гэм что-то лепетала, хотела помочь, помочь, кричать, вечно кричать… как вдруг что-то явилось в комнате — поступь скольжения, шорох руки… стены выгнулись, двери провалились внутрь, потолок врастал в помещение, взбухая змеистыми контурами, призрачные звери гурьбой хлынули из углов, мир стонал в безыменной судороге, чудовищно гремел безмолвный вопль этой груди, Гэм рухнула на пол, впилась ногтями во что-то мягкое, податливое, сжалась в комок, в ужасе ждала кошмара, разлома, свистящего воя, предела…
И тут тело Пуришкова обмякло. В глазах возникло что-то стеклянистое, мутно-прозрачное, непостижное… потом судорога зрачков отпустила, грудь опала, и с тяжким вздохом воздух вышел из легких.
Когда Гэм осмелилась глянуть по сторонам, она обнаружила, что полулежит на ковре, крепко прижав колено к кровати. Рукой она, сама того не сознавая, вцепилась в одну из собак. И задушила ее. Собака бессильно вытянула лапы.
Гэм устало поднялась. Во рту пресный вкус крови. Спина точно переломанная. Опершись на кровать, она неотрывно смотрела на Пуришкова. Черты его лица заострились. Мертвые, чужие борозды пролегли по щекам. У крыльев носа сгущались тени. Кожа поблекла.
Гэм уже не узнавала его. Там, на постели, было что-то беспредельно чуждое, оцепенелое, жуткое, что-то, повергавшее в ужас ее живое и теплое существо. Она тряхнула головой, раз, другой, третий, шагнула ближе, чтобы закрыть остекленелые глаза. Но в отсвете лампы под полуопущенными веками мерцал странный, недобрый огонек, точно в белках отражалось пламя, точно в остывающую жизнь уже вторгался распад, точно уже повеяло смрадным запахом тлена, точно подо лбом уже расползалась гниль… и вдруг молнией блеснуло осознание: он мертв! — Гэм отпрянула, бросилась вон из комнаты, даже не заметила спешащего навстречу доктора, опрометью, не оглядываясь, выскочила за дверь, пробежала вниз по лестнице, мимо портье, в свой номер, упала на постель и лежала так до утра. Потом добрела до окна. Из серых далеких сугробов иглой вырывался пронзительно-зеленый свет. Эта картина запомнилась ей навсегда.
Клерфейт словно забыл о Гэм. Ненароком подвернулась Браминта-Сола. И он почти небрежно завладел ею, а она не сопротивлялась. Неясности прежней жизни не давали ей составить четкую картину. То, что когда-то могло стать спасением, вернуть насыщенность бытия, теперь только ускоряло распад.
С Вандервелде у Клерфейта произошла резкая стычка. Он опрокинул игорный стол, открыл карты и продемонстрировал всем крапленый туз противника. В тот же вечер Вандервелде уехал.
Гэм не обманулась выходками Клерфейта. Он действовал открыто и больше не пытался напускать туману. В тот первый раз они коснулись прошлого, но в ходе разговора ему стало ясно, что говорить о чем-то — уже означает оставить это что-то в прошлом, и внезапно он понял, что это конец.
Конец подошел неприметно, без борьбы, но так необратимо, что даже его, Клерфейта, энергия более не сопротивлялась, а приняла случившееся как закон.
Гэм любила в нем готовность к действию, вечную бдительную настороженность, любила силу его желаний и напряженную сосредоточенность. Его несгибаемая воля умела покорять. Однако лишь на время, не навсегда. Потому что он не вторгался как повелитель в ту потаенную область, где был приют и единственное царство женщины. Он притягивал к себе, но не завоевывал. Ловко, сноровисто пробивал узкий подход, завораживал своей гибкой последовательностью, но у самых ворот терпел поражение. Был слишком напряжен и оттого не мог выдержать до конца. Последнюю дорогу способна отыскать лишь естественность.