На полголовы впереди - Дик Фрэнсис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поскольку ипподромные мошенники считали своим долгом знать в лицо всех до единого сотрудников службы безопасности, генерал Кош сказал, что, если ему понадобится поговорить со мной лично, это будет ни в коем случае не на ипподроме, а только в баре клуба «Хоббс-сандвич» — там мы и встречались все эти три года. Он и Клемент Корнборо поручились за меня, и я стал полноправным членом клуба. Хотя такая склонность генерала к таинственности казалась мне несколько излишней, я подчинился его желанию, а вскоре полюбил этот клуб, хотя волей-неволей слышал там о крикете куда больше, чем мне хотелось.
Вечером того дня, когда умер Дерри Уилфрем, я вошел в бар без десяти восемь и заказал себе бокал бургундского и пару сандвичей с ростбифом, которые мне принесли очень быстро, потому что с окончанием крикетного сезона здесь уже не толпилось, как обычно, не меньше сотни болельщиков, старающихся перекричать друг друга и с жаром обсуждающих крученые мячи от ноги и тайны крикетной политики. Правда, посетителей было все же довольно много, но с конца сентября до середины апреля здесь вполне можно было разговаривать весь вечер, не рискуя утром проснуться с ларингитом, и поэтому я хорошо слышал появившегося вскоре бригадира, который дружески поздоровался со мной, словно с приятелем по клубу, и тут же стал излагать свои соображения по поводу сборной команды, которая отправлялась за границу в зимнее турне.
— Зря они не взяли Уизерса, — сокрушался он. — Как они собираются выбить Бэлпинга, если оставляют лучшего нашего подающего кусать локти дома?
Я не имел об этом ни малейшего представления, и ему это было известно. Слегка улыбнувшись, он взял себе двойное шотландское, обильно разбавленное содовой, и повел меня за один из маленьких столиков у стены, все еще рассуждая о тонкостях подбора игроков в сборную.
— Так вот, — сказал он потом в точности тем же тоном. — Уилфрем мертв, Шеклбери мертв, Гидеон мертв, и вопрос в том, что нам теперь делать.
Я знал, что этот вопрос наверняка риторический. Он всегда вызывал меня в «Хоббс-сандвич» не для того, чтобы попросить совета, а чтобы отдать какое-то новое распоряжение, хотя неизменно выслушивал меня и вносил в него поправки, если я выдвигал какое-нибудь серьезное возражение, что бывало нечасто. И на этот раз он сделал паузу, словно ожидая ответа, и не спеша, с удовольствием отпил глоток своего разбавленного виски.
— Оставил мистер Гидеон какую-нибудь записку? — спросил я через некоторое время.
— Насколько нам известно, нет. Во всяком случае, не оказал нам такой услуги и не объяснил, почему он продал своих лошадей Филмеру, если вы это имели в виду. Разве что на будущей неделе мы получим от него письмо по почте, в чем я сильно сомневаюсь.
Гидеону пригрозили чем-то таким, что страшнее смерти, подумал я. И эта угроза наверняка касалась оставшихся в живых — угроза, которая останется в силе навсегда.
— У мистера Гидеона есть дочери, — сказал я.
Генерал кивнул:
— Три. И пятеро внуков. Его жена умерла много лет назад — вы, вероятно, знаете. Я вас правильно понял?
— Что дочери и внуки оказались заложниками? Да. Как вы считаете, им это могло быть известно?
— Точно знаю, что не было, — ответил генерал. — Сегодня я говорил с его старшей дочерью. Приятная, неглупая женщина лет пятидесяти. Гидеон застрелился вчера вечером, они полагают, что около пяти, но обнаружили его только через несколько часов, потому что он сделал это в парке. Сегодня я побывал у них. Его дочь Сара говорит, что в последнее время он был крайне подавлен, и чем дальше, тем сильнее, но причину она не знает. Он не хотел об этом говорить. Сара, конечно, была в слезах, и еще она, конечно, считает себя виноватой, что этого не предотвратила. Но она никак не могла это предотвратить: остановить человека, который решил покончить с собой, почти невозможно, никого нельзя заставить продолжать жить. Разве что посадить его в тюрьму, разумеется. Так или иначе, если она и была заложницей, то об этом не знала. И считает себя виновной не из-за этого.
Я предложил ему один из своих сандвичей, к которым еще не прикасался.
Он рассеянно взял его и начал жевать, а я принялся за другой. «Что делать с Филмером?» — было явственно написано на его угрюмо нахмуренном лбу. Я слышал, что неудачную попытку добиться его осуждения он воспринял как свой личный промах.
— После того как вы с Джоном Миллингтоном вышли на Уилфрема, я отправился к самому Эзре Гидеону, — сказал он. — Я показал Эзре вашу фотографию Уилфрема. Мне показалось, что он тут же упадет в обморок, так он побелел, но он все равно ничего не сказал. А теперь, черт побери, мы в один день лишились обеих ниточек. Мы не знаем, на кого наедет Филмер в следующий раз, не знаем, приступил он уже к действиям или нет, и нам предстоит головоломная задача — засечь того, кого он будет подсылать теперь.
— Не думаю, чтобы он его уже нашел, — сказал я. — Во всяком случае, не такого подходящего. Их не так уж много, верно?
— В полиции говорят, что теперь этим стали заниматься люди помоложе.
Для человека, добившегося таких внушительных успехов во всех прочих отношениях, он выглядел непривычно растерянным. Победы быстро забываются, поражения оставляют горечь надолго. Я прихлебывал вино и ждал, когда этот озабоченный человек снова превратится в боевого командира и развернет передо мной свой план кампании. Однако он, к моему удивлению, сказал:
— Я не думал, что вы так долго продержитесь на этой работе.
— Почему?
— Вы прекрасно знаете почему. Не такой уж вы тупица. Клемент рассказал мне, что куча денег, которую оставил вам отец, за двадцать лет только и делала, что росла — как гриб. И все еще растет. Как целая грибная поляна. Почему вы не хотите заняться сбором этих грибов?
Я откинулся на спинку стула, размышляя, что ему ответить. Сам я прекрасно знал, почему не занимаюсь сбором грибов, но не был уверен, что для него это будет иметь какой-то смысл.
— Выкладывайте, — сказал он. — Мне надо это знать.
Я встретил его напряженный, сосредоточенный взгляд и вдруг понял, что его будущий план, возможно, каким-то неясным мне образом зависит от моего ответа.
— Это не так легко, — медленно начал я. — И, пожалуйста, не смейтесь, это действительно не так легко — знать, что ты можешь позволить себе все, что угодно. Кроме разве что бриллиантов или чего-нибудь в этом роде. Вот… Ну, я и обнаружил, что это не так легко. Я как ребенок, которого пустили в лавку кондитера и дали ему полную волю. Пожалуйста, можешь есть и есть… можешь жрать, сколько хочешь, пока не обожрешься… и стать жадиной… и превратиться в какую-нибудь безвольную медузу. Вот почему я держусь подальше от сластей и занимаюсь тем, что ловлю мошенников. Не знаю, годится вам такой ответ?
Он что-то буркнул про себя.
— А искушение сильное?
— Когда, скажем, на ипподроме в Донкастере стоит собачий холод, моросит дождь и дует ветер, — очень сильное. А в Аскоте, когда светит солнце, я никакого искушения вообще не испытываю.
— Давайте говорить серьезно, — сказал он. — Я спрошу по-другому. Насколько вы преданы службе безопасности?
— Это совсем другое дело, — ответил я. — Сбором грибов я не увлекаюсь, потому что не хочу потерять себя… хочу прочно стоять на ногах. В конце концов, грибы бывают и галлюциногенные. Я работаю на вас, на службу, а не в банке или на ферме, потому что мне это нравится, и у меня не так уж плохо получается, и это полезное дело, и я не очень умею бездельничать. Но способен ли я умереть за вас, не знаю. Вас ведь это интересует?
Его губы дрогнули:
— Сказано откровенно. А как вы сейчас относитесь к опасности? Я знаю, что в своих путешествиях вам приходилось изрядно рисковать.
После короткой паузы я спросил:
— К какой именно опасности?
— Ну, к физической, что ли. — Он потер нос и посмотрел мне прямо в глаза. — Допустим.
— Что вы хотите мне поручить?
Мы подошли к сути — к тому, ради чего он меня вызвал. Но он все еще никак не мог решиться.
Я почему-то чувствовал, что все дело именно в том, что он назвал грибами, это из-за них он привык разговаривать со мной вот так, как будто что-то предлагает, а не приказывает. Он действовал бы более прямолинейно, будь я младшим офицером в форме. Миллингтон, который о моих грибах ничего не знал, не стеснялся командовать мной, словно армейский, старшина, и в трудные минуты бывал довольно резок. Обычно Миллингтон звал меня Келси и только иногда, когда был в хорошем настроении, — Тор. («Тор? Это еще что за имя?» — спросил он меня в самом начале. «Это уменьшительное, а полное имя Торкил», — сказал я. «Торкил? Хм-м. Вот уж, действительно…») Себя он всегда называл Миллингтоном («Миллингтон слушает», — говорил он, беря трубку), так же называл его про себя и я: он никогда не предлагал мне звать его Джоном. Наверное, всякий, кто долго проработал в такой организации, где существует жесткая иерархия, должен считать обращение по фамилии естественным.