Последний иерофант. Роман начала века о его конце - Владимир Корнев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Легавыми? Ч…т!» — поймал вдруг себя на презрительном словце из блатного жаргона Викентий Думанский, испугано представив, что, никогда раньше не задумывавшийся об этом, теперь еще, не дай Бог, вместе с телом приобрел пока что не проявляющиеся воровские повадки и уголовный образ мышления, будь он неладен. «Этого еще не хватало — избави, Господи!» Тщетно он внушал себе, что с «благонамеренной» толпой нужно лишь хорошенько слиться, дабы не вызывать раздражительных подозрений — и раньше-то родовому дворянину с «лица необщим выраженьем» претило подобное, словно бы нарушалась юридическая презумпция невиновности, а теперь, когда вдруг особенно остро ощутил душой и телом не возвышенное «соборное» начало, как в храме, а низкий, «статистический» инстинкт стада, к горлу подкатил ком удушающей гадливости. В какой-то момент Викентий Алексеевич буквально физически не смог заставить себя двинуться дальше — словно окоченел! Неизвестно, сколько бы продолжался этот ступор, всеохватный «паралич», только навстречу «зазевавшемуся» субъекту, словно прочитав его мысли, уверенно шагнул почти до глаз закутанный в форменный башлык жандармский чин. Из-под плотного шерстяного сукна отчетливо прозвучало:
— Кто таков? Что тут мнешься поперек дороги? Язык проглотил?! А ну, малый, предъяви-ка документы!
Вот тут-то подгоняющий панический страх взял верх над капитулировавшим измученным рассудком Думанского: очнулся адвокат только в соседнем квартале на задворках магазина готового платья. В памяти беспорядочно мельтешили полицейские свистки, перебивавший их трели бешеный стук собственного (кесаревского?!) сердца и оглушительный шум крови в ушах, да брошенная кем-то из блюстителей порядка жалкая оправдательная фраза, мол, идет серьезная операция, а посему нечего на всяких «мазуриков отвлекаться». «Мазурик» с некоторым облегчением перекрестился, но внутренний голос продолжал подгонять его, не позволяя успокоиться и на минуту: «Нет, так дело не пойдет! Разве я хоть чего-то добился? Не сметь расслабляться и опускать руки! Необходимо срочно предпринять что-то действенное. Господи, настави и вразуми, ну пошли мне хоть крохотный шанс».
Шанс воплотился в извозчика, стоявшего в ожидании клиента у Красного моста, там, где Гороховая пересекает Мойку. Это был какой-то странный извозчик: не лихач, не обыкновенный «ванька», чьими услугами адвокат недавно побрезговал бы (впрочем, сейчас и «ванька» устроил бы его).
По виду вроде бы вчерашний крестьянин с веселой мохнатой лошадкой в упряжи, возница был рыжеват и розовощек, одет опрятно и тепло, как раз по крещенскому морозцу, но в то же время «наособь»: в заячьем треухе и таких же рукавицах, в нагольном тулупчике-куртке все с той же серенькой меховой оторочкой, поверх ворота топорщился широкий шарф домашней вязки. «Чухонец, кажется. Откуда-нибудь из-под Гатчины или Райволова.[72] Не по сезону явление — до Масленицы еще больше месяца, а он уже в городе». Среди обычных извозчиков петербуржец Думанский впервые встречал чухонца. «Стоило подумать о „ваньке“, а вейка[73] тут как тут! Казус».
— Харос-сый пар-рин, кут-та прикас-сете атвести? — добродушно, характерно налегая на «с» и растягивая слова, осведомился невский абориген, приметивший, с каким любопытством и тоской в глазах разглядывает его дрожащий, видимо от холода, прохожий. — Тсем смак-ку па-мак-ку. Сто-сс не памот-ть? Меня Тойва сват-т.
— Поможешь? Скажи, Тойво, почем нынче такая упряжка?
Извозчик решил, что его спрашивают о плате за проезд.
— Да ты, братец, вижу, не понял. Я хочу купить сани твои и лошадку!
Финн закрутил головой с видом оскорбленного достоинства:
— Не-ет! Не пратаетса, пар-рин. Эта-та хлеп-п мой.
Потом рассказал, что у него на мызе шесть ртов, пять детей и жена на сносях, а летом сгорела мельница, кормиться теперь нечем, вот он и «присол ран-на ф исвос, стоп-пы сарапоттать, а лошадка — трук, трук-ка расве прот-тают?»
Плохой игрок, к тому же лишенный возможности выбора, Думанский пошел ва-банк. Он вынул из кармана часы и протянул извозчику, подбрасывая на ладони, чтобы тот мог ощутить вес роскошной «луковицы».[74]
— Смотри, Тойво. Вот этот золотой швейцарский брегет с драгоценными камнями на крышке стоит не меньше, чем полтысячи целковых. За эти деньги ты купишь целую конюшню, потом откроешь собственный извоз…
— О-ля-ля! — глаза бывшего мельника загорелись. — Са полтыс-си руп-плей — ты-сся плакотарностей! Харос-сае тел-ло, вык-котное…
«Сейчас ты и друга продашь», — без радости подумал Викентий Алексеевич. Тойво предположил, что «пар-ри-ну» нужно последить за женой.
— Исфес-сное тел-ло…
Адвокат услышал в последней фразе каламбур. «Если бы тебе было известно, чье у меня тело, плохи были бы мои дела!»
— А вить я, каспат-тин Ке-ессареф, осчень таше вас приснал. — Чухонец точно прочитал мысли адвоката и тот, ошарашенный, застыл, не зная, куда бежать, но, вспомнив про револьвер, решительно наставил его на хитрого извозчика.
— Уп-перите пистолет-тик-та, та-аварись, Тойво не фытаст!
Из дальнейших его слов следовало, что у него сам брат был «поллитисеский», «соссиалист-рефлюссанер» и его повесили не так давно в «Слюссельпуркке».
— Моссет, слыс-сал, трук-к? Тел-ло Перкелляйнен… Та-а-а… Снат-тит я толл-сен вам памакать, та-а-варись!
Он снял с себя теплые вещи — ушанку, куртку, даже шарф, всучил «Кесареву» впридачу к упряжке и, не побрезговав пальтишком «товарища» на рыбьем меху, на прощанье пробасил, улыбаясь:
— Пери, пери! Я не ме-ерсну. Я тос-сэ са сфапот-ту на-рот-та. Я фински патриот! Я фыппь-ю секотня са пратта, а ты тос-се фыппей са наро-отт. Ну, ехай с поо-кам мимма сантармы!
«Не-ет! Чухна ты неблагодарная, а не „сфапо-отный патриот“!» — кипятился дворянин-законник Думанский, немилосердно нахлестывая мохнатую савраску. — «Разве не Белый Царь освободил их, дал им автономию?! Чернь!»
Наконец, уняв гнев, он остановил возок, вспомнив бдительного жандарма, подтянул вязаный шарф к глазам на манер башлыка, и направился к цветочному магазину Эйлерса.[75]
Бог знает, за кого приняли его лощеные продавцы, но безропотно упаковали щедрому покупателю громадный букет роз в изящную плетеную корзину. «Ну теперь-то можно встретиться с Молли без лишних подозрений, без препятствий. И предупредить ее! — подумал он, надежно спрятав тревожную записку среди бутонов. — Найдет, догадается — я же всегда вкладывал так визитки».
Через какие-нибудь четверть часа возок стоял у дома на Английской набережной, вот только хитрость, которой Думанский уже было внутренне гордился, оказалась, увы, бесполезной.
— Мил человек, барыня Савелова, пожалуй, дома будет? — обратился он к дворнику, старательно пряча лицо в шарф и пытаясь имитировать «простонародный» выговор. Страж ворот был не менее бдителен и строг, чем те, которых Викентий Алексеевич уже имел удовольствие наблюдать сегодня на других петербургских улицах. Надвинув на лоб казенный картуз и важно поблескивая начищенной номерной бляхой, точно это была медаль, дворник заслонил всей своей массой и без того прикрытые ворота. Держа наперевес широкую лопату, он угрюмо процедил из-под закрученных усов:
— Я тебе, паря, не «мил», а лицо при государственной службе! Где хозяйка, не велено говорить.
Пришлось незваному гостю предъявить в качестве документа-аргумента серебряный рубль. Полновесный императорский рубль возымел некоторое действие.
— Барыня Марья Сергевна не дома теперь… Ну в обчем, я, сказать правду, сам не знаю, где их носить — не наше дело-с, вот, — с показной неохотцей сообщил «страж». — Только точно знаю: теперь допоздна их не будет — даже прислугу отпустили. А букет… Оно, конечно, можно бы и в дворницкой оставить, ежели бы…
Он недвусмысленно уставился на карман Думанского, откуда тот доставал портмоне. Пришлось раскошелиться еще на полтинник, хотя адвокату стало понятно, что букет «с секретом» теперь значит едва ли больше, чем просто галантный знак внимания — предупредить возлюбленную об опасности он опоздал (записку же на всякий случай незаметно вытащил из корзины). Зато дворник был совершенно удовольствован:
— Премного благодарны-с! Присмотрим в лучшем виде-с!
«Не распускаться! Это еще не конец, у меня еще есть время», — подбодрил себя готовый ко всему правовед. Оказавшаяся на ближайшей тумбе помпезная афиша Императорского театра с разрекламированной «кесаревской» образиной внахлест услужливо напоминала о начале вечернего спектакля замаскированному теперь уже вдвойне правоведу Думанскому. Оставалось только подъехать к театру, дождаться Молли в компании с ее ненавистным спутником и собственными силами предотвратить готовящееся злодеяние. Героическое решение Викентий Алексеевич принял в одночасье и без колебаний, но как его было осуществить? Адвокат умел многое, вот только даром чудотворца не обладал. Уже за час до спектакля легкие санки с чухонцем-возницей стояли на Итальянской за боковым фасадом Европейской гостиницы, откуда открывался прекрасный обзор собственных выездов, пышных карет и экипажей, троек с лихачами и респектабельных автоландо, выстроившихся блестящей дугой возле освещенного электрическими лампионами театрального подъезда. Вообще вся площадь, в том числе и большой сквер в центре, была залита золотистым светом множества фонарей и еще к Святкам богато иллюминирована россыпью разноцветных огоньков, к тому же в этом ярком искусственном свете волшебно искрились аккуратные сугробы, снег под ногами, несметный рой ажурных снежинок над головой. Словом, несмотря на вечерний час, видно было как днем, и даже те, кто не хотел бы попасться на глаза кому-либо из знакомых, кто желал оставаться инкогнито, были лишены такой возможности. Думанскому, ставшему в этот роковой вечер одним большим оптическим устройством, к сожалению, не биноклем, хотя бы театральным, или лорнетом, а лишь обладавшему природной зоркостью и обостренным профессиональным чутьем, такое подлинно столичное освещение играло на руку, однако только сейчас он понял важность слов Никаноровны, со свойственным ей, пусть мрачным и инфернальным, но сермяжным юмором «окрестившей» Спичку «актером-минером» и поведавшей, что сей изобретательный террорист способен менять облик и может представить кого угодно («Просто какой-то современный Протей!» — удивился тогда правовед) — дородного купца, или благообразного батюшку, или даже деревенскую бабу-молодуху, на руках у которой оказывается бережно завернутая в лоскутное одеяльце взрывчатка.