Сатанинские стихи - Салман Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Послушайте, дядюшка, — обратился он, когда хозяин кафе навис над ним, — вы думаете, я совсем идиот, или как?
— Ты нормально зарабатываешь? — поинтересовался Суфьян.
— Только не я, дядя.
— У тебя есть своё дело? Импорт-экспорт? Бар? Лавка?
— Я никогда не был силён в цифрах.
— А где члены твоего семейства?
— У меня нет никакого семейства. Есть только я.
— Тогда, должно быть, ты непрестанно молишься Богу, чтобы он наставил тебя в твоём одиночестве?
— Вы знаете меня, дядя. Я не молюсь.
— Тогда какие вопросы, — подытожил Суфьян. — Ты даже больший дурак, чем тебе кажется.
— Спасибо, дядюшка, — поблагодарил Нервин, допивая кофе. — Вы мне очень помогли.
Суфьян, зная, что его любовь к подтруниванию ободрила собеседника, несмотря на вытянувшееся лицо последнего, подозвал только что вошедшего светлокожего, синеглазого азиата, моментально скинувшего пальто с экстраширокими лацканами.
— Вы, Ханиф{537} Джонсон, — позвал он, — подойдите сюда и раскройте тайну. — Джонсон, блестящий адвокат и местный добрый малый, содержавший офис этажом выше Шаандаар-кафе, оторвался от двух прекрасных дочерей Мухаммеда и уселся во главе стола Мервина. — Разъясните этому парню, — молвил Суфьян. — Поражает меня. Не пьёт, думают о деньгах как о болезни, у него, кажись, две рубашки и нет видеомагнитофона, сорок лет от роду и притом не женат, пашет за пару пайс[101] в спортивном центре, изучая боевые искусства и что-то там ещё, живёт на открытом воздухе, ведёт себя, словно какой риши[102] или пир[103], но ни во что не верит, нигде не ходит, но вроде как знает какую-то тайну. Всё это плюс колледжское образование, вам решать.
Ханиф Джонсон хлопнул Нервина по плечу.
— Он слышит голоса, — произнёс он.
Суфьян всплеснул руками в притворном изумлении.
— Голоса, уп-баба! Голоса откуда? Из телефона? С небес? Из «Сони»-плейера, скрытого под его пальто?
— Внутренние голоса, — торжественно заявил Ханиф. — На его столе лежит стопка бумаги с какими-то стихами, написанными им. И озаглавленными «Река Крови».
Нервин подскочил, опрокидывая свою пустую чашку.
— Я убью тебя, — завопил он на Ханифа, улепётывающего от него по всей комнате с возгласами:
— Среди нас есть поэт, Суфьян-сахиб. Прелесть и респект. Обращаться с осторожностью. Он говорит, что улица — река, а мы — поток; всё человечество — кровавая река, черта в строке поэта. Как и отдельный человек, — он прервал свой бег на дальней стороне восьмиместного столика Нервина, остановился, неистово краснея, размахивая руками. — Не текут ли сквозь наши тела реки крови? — Подобно римлянину{538}, сказал проныра Инок Пауэлл, я вижу, как воды Тибра пенятся великой кровью{539}.
Исправь метафору, сказал себе Нервин Джоши. Разверни её; сделай её пригодной к употреблению.
— Это насилие, — умолял он Ханифа. — Ради бога, остановитесь.
— Впрочем, голоса, что он слышит — извне, — размышлял владелец кафе. — Жанна д’Арк{540}, нда… Или Дик Уайттингтон со своим Котом в сапогах{541}. Но с такими голосами любой стал бы великим или, по крайней мере, богатым. Этот, однако, не велик и беден.
— Хватит! — Нервин поднял руки над головой, принуждённо улыбнувшись. — Я сдаюсь.
Целых три для после этого, несмотря на все усилия господина Суфьяна, госпожи Суфьян, их дочерей Мишалы и Анахиты и адвоката Ханифа Джонсона, Мервин Джоши был сам не свой: «скорее Мерин, чем Нервин»{542}, — как сказал Суфьян. Он занимался бизнесом, бродил по молодёжным клубам, по офисам кинокооператива, в котором состоял, и по улицам, распространяя рекламные листовки, продавая всяческие газеты, расклеивая афиши; но шаг его был тяжёл, ибо он пошёл своим путём. Затем, на четвёртый вечер, за прилавком Шаандаар-кафе зазвонил телефон.
— Мистер Мервин Джоши, — отчеканила Анахита Суфьян, имитируя акцент английского высшего общества. — Мистер Джоши, пожалуйста, подойдите к аппарату. Вам личный вызов.
Её отец бросил единственный взгляд на радость, вспыхнувшую на лице Нервина, и нежно промурлыкал супруге:
— Госпожа, голос, который желает слушать этот мальчик — никоим образом не внутренний.
*Невозможное снова случилось с Памелой и Мервином после семи дней, в течение которых они с неистощимым энтузиазмом занимались любовью — с бесконечной нежностью и такой свежестью духа, что можно было подумать, будто процедура эта была только что изобретена. Семь дней они оставались раздетыми со включённым на полную центральным отоплением, притворяясь тропическими любовниками в некой яркой и жаркой южной стране. Мервин, вечно неловкий в отношениях с женщинами, признался Памеле, что не испытывал ничего столь же замечательного с того самого для его восемнадцатого года жизни, когда, наконец, научился ездить на велосипеде. Едва произнеся эти слова, он тут же испугался, что всё испортил, что, несомненно, это сравнение величайшей в его жизни любви с раздолбанным велосипедом его студенческих дней будет воспринято как оскорбление; однако он мог бы не волноваться, потому что Памела поцеловала его в губы и поблагодарила за самый прелестный комплимент, который мужчина когда-либо делал женщине. В этот миг он понял, что не может сделать ничего неправильного, и впервые в жизни по-настоящему почувствовал себя защищённым: защищённым, как в собственном доме, защищённым, как человек, которого любят; и то же самое почувствовала Памела Чамча.
На седьмую ночь их разбудил ото сна без сновидений звук, безошибочно свидетельствующий о том, что некто пытается вломиться в дом.
— У меня под кроватью лежит хоккейная клюшка, — испуганно прошептала Памела. — Дай её мне.
Нервин, не менее испуганный, прошептал в ответ:
— Я пойду с тобой.
Памела дрожала, и Нервин трясся тоже.
— О, нет, не делай этого.
Наконец, они осторожно принялись спускаться на первый этаж вдвоём, оба в вычурных халатах Памелы, оба сжимая в руках хоккейные клюшки и не находя в себе достаточной храбрости их использовать. Предположим, что это — мужчина с дробовиком, думала Памела, мужчина с дробовиком, говорящий: Возвращайтесь наверх… Они достигли подножия лестницы. Кто-то включил свет.
Памела и Нервин завопили в унисон, выронили клюшки и со всех ног рванули наверх; тогда как внизу, в передней, возле двери со стеклянной панелью — разбитой, чтобы можно было повернуть щеколду (мучимая страстью, Памела забыла закрыться на надёжный замок), — стояла ярко освещённая фигура из кошмара или ночного телефильма: фигура, покрытая грязью, снегом и кровью, невообразимо лохматая тварь с ногами и копытами гигантского козла, туловищем человека, поросшим козлиной шерстью, с человеческими руками и рогатой, но в остальном совершенно человеческой головой и перемазанной навозом и грязью небольшой бородкой. Это невероятное, невозможное существо повалилось на пол и неподвижно застыло.
Выше, в самом верхнем помещении, то бишь в «логове» Саладина, госпожа Памела Чамча корчилась в руках своего любовника, кричащая в сердцах, орущая на самых высоких нотах своего голоса:
— Это неправда! Мой муж взорвался. Никто не остался в живых. Вы слышите меня? А я так, просто вдова Чамча, у которой супруг подох{543}.
5
В поезде до Лондона господин Джабраил Фаришта снова был поглощён опасением, что Бог решил наказать его за потерю веры, сведя с ума. Он расположился перед окном купе первого класса для некурящих, спиной к тепловозу (поскольку, к несчастью, противоположное место было занято другим пассажиром), и, сняв фетровую шляпу, теребил в руках ярко-алый габардин подкладки и паниковал. Его ужас от возможной потери рассудка (парадоксальный тем, что в роли разрушителя выступал тот, в чьё существование он отказывался верить и который превращал Джабраила в его безумии в некую аватару химерического архангела) был столь велик, что на него нельзя было смотреть слишком долго; и всё же — как иначе мог он объяснить чудеса, метаморфозы и видения последних дней? «Это несложный выбор, — тихо дрожал он. — Или А, и тогда я выжил из ума, или же Б, баба: кто-то пришёл и изменил правила».
Теперь, однако, его окружал комфортный кокон купе, в котором чудесным образом отсутствовало всё самое комфортабельное: подлокотники были потёрты, вечерний светильник за его плечом не работал, в рамке не было зеркала; зато повсюду находились инструкции: круглый красно-белый значок, запрещающий курение, стикеры со штрафами за неподобающее использование розеток, стрелки, указывающие точки, до которых — и не дальше! — разрешалось открывать маленькие скользящие окошки. Джабраил нанёс визит в туалет, и здесь тоже небольшая серия запретов и инструкций порадовала его сердце. Когда подошедший проводник продемонстрировал свои полномочия перфоратором, серповидно рассекающим билеты, Джабраил был несколько успокоен этой манифестацией закона, оживился и принялся за изобретение рационализаций{544}. Он пережил счастливое избавление от смерти, последующий за этим своеобразный бред, и теперь, восстановив силы, мог ожидать, что нить его старой жизни (вернее, старой новой жизни: новой жизни, которую он планировал перед тем, как его планы были нарушены) начнётся снова. По мере того, как поезд вёз его дальше и дальше из сумеречной зоны его прибытия и последующего мистического пленения, унося по счастливой предсказуемости параллельных стальных полос, он всё больше ощущал напряжение большого города, направляющего на него своё волшебство, и дар былой надежды подтверждался, и талант ко всеохватности возвращался, ослепляя его к прежним неудачам и открывая глаза для новых свершений. Он вскочил с места и спрыгнул на противоположную стороне купе, с лицом, символически обращённым к Лондону{545}, несмотря даже на то, что ради этого пришлось отвернуться от окна. Что ему беспокоиться об окнах? Весь Лондон, которого он жаждал, был прямо здесь, в очах его разума. Он громко произнёс её имя: