Солнышко в березах - Николай Никонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Великие преобразования в школе имеют одну тяжелую сторону — последствия их в первую очередь выносит маленький человек, простая и, наверное, не вполне понятная преобразователю человеко-единица. Вот так я, годами привыкший к своей соседке, тихонькой, рябой, как воробьиное яйцо, Лиде Поповой, привыкший к запаху ее оранжевых волос и голубенького, штопанного на локтях черным платья, вдруг оказался в четырехэтажной неуютной школе, кишащей одними круглоголовыми мальчишками. Парты в этой школе прыгали, на переменах висел гам и вой, по лестницам катился живой орущий поток, а коридоры напоминали места народных волнений и муравьиные дороги в самую страдную летнюю пору.
В классе с голыми окнами в сплошных квадратных переплетах — такие окна можно увидеть на журнальных картинках двадцатых годов, на иллюстрациях к Маяковскому — мне сразу просекли лоб железной пулькой, потом я сел в чернильную лужу, старательно налитую кем-то в углубление скамьи, и в довершение, должно быть за испуганно-безобидный вид, мне присвоили кличку — Тихон и злобно хохотали, когда я пытался на кулаках доказывать обратное. Били здесь кучей — десять на одного, лежачего щадили не всегда. Впрочем, как выяснилось вскоре, — у всех в классе были прозвища и клички. Их сокращенно образовывали от фамилий — это еще очень хорошо, — но чаще давали за какие-нибудь внешние качества. Самого низенького из моих соклассников, смуглого, черноглазого звали во множественном числе Мышата, другого, длинного и медлительного, как жук-богомол, — Гипотенуза, иногда сокращая до Гипотез. Белого с красно-голубыми наивнейшими глазами в белых ресницах звали Кудесник, парня с огуречным лицом Гуссейн-Гуслия. Пришедшего следом за мной мальчика со стриженым, странно удлиненным затылком, по которому все время хотелось дать щелчка, тотчас окрестили Клин-голова, так же просто — «Клин», а иногда и Гора-Благодать. Есть такая крепкая железная гора за Тагилом — проходили по географии… Более прочих изводили прозвищами очень тихого, всегда задумчивого мальчишку, который сидел один на задней парте у стены. У него были большие круглые уши, брови углами, неестественно мохнатые ресницы и неровный желтозубый рот. Когда он улыбался — походил на молодого шимпанзе, но почему-то не это сразу бросающееся в глаза сходство служило основанием для клички. Фамилия у парня была Мартынов и всячески искажалась, варьировалась, пока не укрепилось одно нелепое прозвище — Тартын, к которому иногда добавлялось и прилагательное — болотный. Тартын обижался на кличку, иногда чуть не ревел, моргал мохнатыми ресницами, кривился — тем сильнее его дразнили, приставали, донимали, даже слабейшие, уверенные в своей безнаказанности. Тартын никогда не дрался.
Текли дни в буйном аду — дни, отмеченные скукой уроков, драками, возней на переменах, курением в залитой мочой гадкой уборной, которую словно бы никто не убирал. Курили взатяжку, кто не умел — учился. Курить, плевать сквозь зубы, петушиться, употребляя целый лексикон матерщины, считалось признаком силы, а сила в придачу с наглостью, какой-то особой постоянной злобностью и умением «блатнячить» ценилась высоко. И мы старались показать эту силу, конечно, на тех, кто послабее, кто еще не научился давать сдачи и скалить зубы. Не гайдаровский благородный Тимур, а, скорее уж, гайдаровские Квакин и Фигура были героями для подражания. И такие «фигуры» с разными названиями — Павлюк, Земляк, Чащиха, даже какой-то Гришка-колхозник — постоянно бродили возле школы, выворачивали карманы у младших, ни за что ни про что разбивали носы. Не раз я видел у них жутко поблескивающие ножи, и озноб ужаса не давал мне спокойно жить. Наверное, просто я был трусом и горько сознавал это теперь здесь, где так нужно было все, что называется словами «храбрость», «спокойствие», «сила» и тому подобное. Ценилось и наличие друзей. «Скажу ребятам!» — было веской угрозой, даже когда «ребят» просто не было. Но если они были — особенно такие, как Павлюк, Чащиха или Гришка-колхозник…
Пока я сидел с Лидой Поповой, учился в маленькой двухэтажной школе, родной и привычной мне с первого дня, я как-то не задумывался, трус я или храбрый, хоть это было для меня и не все равно. Смутно подозревал — трус: по лестнице на шестиэтажный дом лез — не долез; яблоки ходили воровать — я на заборе сидел, боялся; пьяный по улице идет — ухожу в ворота, просили у отца пороху украсть — не украл, а отец бы и не узнал ничего. Там школа была рядом, учились все свои, тутошние, с ближних улиц, были и враги, но тоже свои, знакомые давно, и если я знал, что Вовка Курицын ходит с ножиком, у которого ручка сделана из патронной гильзы, а Витька Морда носит в кармане серебристую тяжелую цепь, я их все равно не боялся: своего-то не тронут, а тронут, я тоже чем-нибудь отплачу.
Половина в классе были девчонки, и с ними было куда как просто. Я и в детские-то дни все играл с девчонками, и дрался с ними, и они меня колотили своими костлявыми кулаками.
А здесь было все не так. Нас собрали точно наспех выдернутые овощи, которые неумело и поспешно снова воткнули в грядки, и были тут рядом пресные бобы, простодушная репа, горький лук и едкий чеснок…
Я оказался здесь без друзей. Их и раньше было немного. Был мальчик из соседнего двора Миша, очень аккуратный, очень собранный, коллекционер и филателист, у которого я научился собирать марки; был Ремка Емельянов, вместе учились в пятом и в шестом, читали «Три мушкетера» и «Виконт Де Бражелон», все время сражались деревянными шпагами, «отражались», как говорил Ремка; но самый большой мой друг раньше, еще до школы, был Юрка-китаец. Он в самом деле был китайцем, и жили они недалеко от нас в подвале большого частного дома. Юрка не очень говорил по-русски, слова коверкал на свой лад, но как-то так коверкал, что было хорошо и понятно. Оказалось в нем что-то доброе, теплое, как у родного брата, и мы подружились накрепко, так что и я иногда переходил на его язык, вместо «я» говорил «моя» и вместо «пойдем» — «ходи-ходи». Не проходило дня, чтоб мы не бывали вместе, если не приходил Юрка, я с утра отправлялся к ним во двор, спускался по осклизлой лестнице в подвал и сидел на холодных ступеньках, остро воняющих какой-то особенной кислой сыростью, которой пахло и от самого Юрки. Я дожидался, пока он выйдет. Но обычно Юрка приходил к нам, мы вместе пили чай, и он всегда улыбался черными-черными глазами и неровными зубами.
Мы играли целые дни на дворе, иногда присоединялась к нам Юркина сестра, черноглазая китаяночка Рита, которую он звал Рида и я тоже звал так. Или мы бродили по пустырю и свалкам, искали лом, кости, утиль. Он всегда находил больше меня, глаз у него был наметанный. «Смотри… Моя нашла. Это хороша. Это чисто — медно…» Он улыбался, даже когда мы схватывались врукопашную, валялись на траве. Я был сильнее его, он — ловчее и как-то жестче, и часто опрокидывал меня, смеялся без злобы. А потом мы сидели обнявшись и пели: «Синее море, красный пароход». Юрка пел «парахода». Он учил меня по-китайски, и я уже кое-что понимал.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});