Дорога в Средьземелье - Том Шиппи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При этом он почти открыто использует определенно современные понятия. Слово «наркоман» появилось в ОСА только в 1920 году. Возможно, это понятие получило распространение в связи с синтезом героина (1898). Что касается термина «наркотическая зависимость» (addiction), то полный ОСА по какому–то недосмотру вообще до сих пор не удосужился его зарегистрировать. Однако за время жизни Толкина и слово addiction, и стоящая за ним реальность постепенно стали привычными, а с ними в жизнь вошли, заметим, совершенно новые идеи по поводу природы и границ человеческой воли. Что же касается «власти, которая развращает», то в 1930–е и 1940–е годы Толкин, что вполне очевидно, попросту откликнулся на злобу дня. Этот намеренный, сознательный модернизм снимает с него все обвинения в «эскапизме», в создании себе «башни из слоновой кости», в тривиальном побеге от действительности. Кроме того, введение всех этих ультрасовременных понятий заставляет предполагать, что именно на те темы, которые он, как считают обычно, игнорировал, — а именно о механизме искушения, о сложной природе добра и зла, об отношениях между реальностью и нашим неточным ее восприятием — Толкин размышлял гораздо более серьезно, чем думали его критики. Ничто не может помешать критикам называть ответы, которые предлагает Толкин, «инфантильными» или «недостаточно фундаментальными», однако надо отдавать себе отчет и в том, что подобные эпитеты относительны и в той же мере порождены культурным контекстом, что и словечко «реальный» в устах у Сарумана: взятые сами по себе, они не выражают ничего, кроме предрассудков того, в чьих устах звучат. Короче: Толкин не просто приглашал читателей прогуляться по Средьземелью, он хотел, чтобы Средьземелье что–то сообщило его читателям. Решать, истинно это сообщение или нет, можно только выяснив, в чем, собственно, оно состоит. А подойти к этому беспристрастно можно только, как это часто бывает, путем сравнения древности и современности, перечитывая старые тексты под новым углом и одновременно с точки зрения вечных истин.
ПРИРОДА ЗЛА: БОЭЦИЙ И МАНИХЕИ
Чтобы лучше понять «Властелина Колец» во всей его сложности, полезно взглянуть на него еще и как на попытку примирить два различных взгляда на природу зла. Оба эти взгляда освящены древностью, оба авторитетны, оба существуют по сей день и, на свежий взгляд, друг другу противоречат. Один из них порожден, по существу, ортодоксальным христианством, изложен у св. Августина и принят как католиками, так и протестантами[240]. Самое четкое выражение он нашел в книге, где Христос не упоминается ни разу, — в коротком трактате Consolatione Philosophiae («Утешение философией»), написанном примерно в 522–525 гг. нашей эры римским сенатором Боэцием незадолго до казни, к которой приговорил его *Тиудорейкс (Теодорих), король готов. В этом трактате говорится, что такой вещи, как зло, не существует: зло — это «ничто», отсутствие добра, а зачастую и просто еще не распознанное добро. Omnem bonam propsus esse fortunam — писал Боэций («Все, что ни случается, без сомнения, ведет к лучшему»). Из этого убеждения следует, что зло само по себе не способно ничего сотворить, что оно и само не было сотворено, а появилось в результате умышленного злоупотребления свободой воли, в которое впали Сатана, Адам и Ева, чем и отделили себя от Бога. В конечном же счете зло будет уничтожено или исключено из бытия точно так же, как грехопадение человека было исправлено Воплощением и смертью Христа. Этот взгляд на зло представлен во «Властелине Колец» очень отчетливо. Даже в Мордоре Фродо утверждает: «Тень, которая их [орков] взрастила, умеет только глумиться над тем, что уже есть, но сама не может ничего сотворить…» До того нечто в том же духе изрекает Фангорн: «Тролли необычайно сильны. Враг сделал их во времена Великой Тьмы по нашему образу и подобию, в насмешку». В чем разница между «настоящей» тварью и «подражанием», сказать невозможно, однако в этом противопоставлении прослеживается более глобальная идея — продемонстрировать разницу между подлинным Творением и его искажением. Эта идея находится в согласии с безапелляционным утверждением Элронда: «Ничто не бывает злым изначально, и даже сердце Саурона не всегда было черным». В отношении этих основополагающих понятий Толкин идти на компромисс не собирался.
Однако в истории западной мысли всегда присутствовала и другая традиция. Правда, она никогда не имела «официального» статуса, зато сама собою, спонтанно, вырастает из повседневного опыта. Согласно этой традиции, никому не возбраняется пускаться в философские рассуждения по поводу природы зла, однако зло все–таки существует реально, и просто «отсутствием добра» называть его никак нельзя. Более того, злу можно сопротивляться, и более того — отказ от противления злу (в убеждении, что настанет день, когда Всемогущий Сам излечит все раны, нанесенные злом) является прямым нарушением долга. Опасность этой традиции в том, что она отдает манихейством — ересью, согласно которой Добро и Зло — равные по силе противоположности, а вселенная — место их битвы; правда, Инклинги[241], по–видимому, склонны были проявлять известную терпимость по отношению к этому взгляду на мир(224). Кроме того, вполне возможно представить себе концепцию зла, которая шла бы дальше Боэция, но останавливалась бы именно там, где начинается манихейство. Толкин встретился с такой концепцией в тексте, который знал очень хорошо, — в древнеанглийском переводе Боэция, сделанном лично королем Альфредом Великим[242].
Это произведение замечательно многим, и прежде всего тем, что, хотя король Альфред продемонстрировал достаточное уважение к автору, которого переводил, он не страдал излишней скромностью и смело вставлял в текст свои собственные соображения. Более того, в отличие от Боэция королю Альфреду приходилось наблюдать зверства, которые совершали пираты–викинги по отношению к его беззащитным подданным, и, опять–таки в отличие от Боэция, ему приходилось прибегать к жестким методам борьбы со злом — например, вешать пленных викингов или мятежных монахов, а также, по всей вероятности, отдавать приказ, чтобы раненым пиратам, которые имели несчастье остаться на поле боя, перерезали горло. Все это не мешало Альфреду быть христианским королем. Более того, многие из оставшихся в истории его поступков заставляют предположить в нем чуть ли не донкихотскую способность прощать. Словом, деятельность короля Альфреда обнажает сильную сторону «героического» взгляда на зло и слабую сторону «боэцианского». Если зло для вас — просто внутренняя испорченность, нечто, заставляющее пожалеть того, кто ею затронут, нечто вредоносное скорее для самого злодея, нежели для его жертвы, то, возможно, философски вы вполне последовательны, но ваши взгляды обрекают на страдания других, ни в чем не виноватых людей, а они, возможно, вовсе не хотят приносить себя в жертву (например, древние англы, надо думать, совсем не рвались гибнуть от рук разбойников–викингов, а во времена, когда писался «Властелин Колец», никто не мечтал добровольно задохнуться в газовой камере). В 1930–е и 1940–е годы в правоту Боэция верить было особенно трудно. И все же от его теории нельзя просто отмахнуться.
Толкин отобразил в своем романе эту философскую двойственность с помощью образа Кольца. На первый взгляд, как уже указывалось выше, кажется, что этот образ лишен внутренней последовательности, причем сразу по нескольким направлениям. Прежде всего, Кольцо ведет себя довольно гибко и отнюдь не ограничивается пассивной ролью. Оно «выдало» Исилдура орочьим стрелам; оно, как выражается Гэндальф, «оставило» Голлума, откликнувшись на «мысленный зов» своего прежнего владельца, окопавшегося в Чернолесье; оно совершило предательство по отношению к Фродо в «Пляшущем Пони», когда само прыгнуло ему на палец и перед всеми обнаружило, что тот может становиться невидимым, — а ведь за Фродо наблюдали присутствующие в зале шпионы Черных Всадников! «Может, оно попробовало подать знак о себе в ответ на чье–то пожелание или приказ?» — гадает Фродо, и его догадка, конечно, правильна. Но ведь при всем том Кольцо — это просто вещь, которая, как и всякая вещь, не может ни пошевелиться, ни спасти саму себя от уничтожения. Кольцу приходится действовать через посредство своих владельцев, прежде всего играя на слабых сторонах их характера — у Бильбо это собственнический инстинкт, у Фродо — страх, у Боромира — патриотизм, у Гэндальфа — жалость. Когда Фродо ненадолго передает кольцо Гэндальфу, чтобы тот проверил, правда ли это кольцо — Единое, оно кажется ему «непривычно тяжелым, словно кто–то из них — то ли оно само, то ли Фродо — не желал, чтобы Гэндальф брал его в руки» (курсив автора). Возможно, Кольцо каким–то магическим способом проведало, кто такой Гэндальф, а возможно, причина в том, что и сам Фродо уже боится утратить Кольцо. Обе версии проходят через все три книги. Что же представляет собой Кольцо? Разумное это существо или просто преобразователь психической энергии? Здесь самое время вспомнить о двух разных взглядах на природу зла — о «героическом» представлении о зле как о чем–то внешнем, чему следует сопротивляться, и о боэцианском, с его уверенностью в том, что зло, по сути, принадлежит исключительно внутреннему миру человека, что это явление чисто психологическое, не обладающее подлинной реальностью.