Надсада - Николай Зарубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смотреть картину приехали братья Данила со Степаном и их жены — Евдокия с Татьяной. У всех она вызвала чувство невозвратно ушедшего времени и какой-то тихой светлой печали.
Когда Степан встал и подошел к племяннику, чтобы обнять, Николай увидел в глазах его слезы.
Похожее чувство испытал и Данила.
— Ты, сынок, разглядел то, чего не увидели мы с братом, — сказал он Николаю. — Я всегда думал, что дело мое — тайга, промысел, добыча пропитания на земле — и есть самое главное. Ну, может быть, еще хлеб растить… На твои художества поначалу поглядел как на баловство взрослого человека. Теперь вижу — это даже главнее, чем хлеб растить. Божественным словом начертана истина, и подтверждена та истина твоей картиной: не хлебом единым жив человек. Вот жил я и вроде стал подзабывать о прошедшем, и это неправильно. Забывчивость человеческая — всегда неправильно.
— И я подзабыл, — откликнулся Степан.
— Ты — напомнил, — продолжил Данила. — Взворохнул, взмутил самое дно души, и я будто обернулся и на свою жись, и на отцову, и на дедову, и дале — в глубь рода Беловых. И понимаю теперь, в чем правда и где она, правда. Она — в нас всех: в крови нашей, памяти нашей, в делах наших. И чую, прозреваю сердцем, что дед Ануфрий в эту минуту посередь нас. Посередь нас бабка Ефросинья, дядья Гавря, Иван, Федор. Посередь нас — отец Афанасий и мать наша Фекла Семеновна — царствие им небесное.
— Царствие им небесное, — повторили за ним Евдокия с Татьяной.
— Женщины! — вдруг широко улыбнулся Данила. — А давайте-ка на стол собирать. Давайте помянем наших дорогих сородичей. Давайте отметим и труд нашего с Дуней сынка…
Женщины засуетились, но более всего — стоявший тут же с открытым ртом старый Воробей. Он-то и удивил всех.
— Дак, Данила Афанасьич, у меня ж все готово. Тока на стол наладить. Я че хочу сказать, я ж первый узрел талан Миколкин. Первый навел хритику… От… и — до…
— Че ты первый навел? — не понял Данила.
— Хритику навел — эт значица указал правильный путь в изображении искомого, то исть в иськусстве, — так нада понимать, — подпрыгнул на месте Воробей. — Вот у мальчонки поначалу штаны были целы, дак я сказал Миколке-то, что ежели мальчонка-то по тайге шаталси, то и штаны должон был изорвать.
— Так где, ты говоришь ис… искомое?..
— В иськусстве…
— Че ты с ним, сынок, сделал? Был старик как старик, а теперь кто? Он так скоро и рисовать за тебя станет… — развел руками Данила.
— Мне Иван Евсеевич здорово помогает, — с серьезным лицом отвечал Николай. — Бывает, застопорится работа, Иван Евсеевич и выручает — дает ценный совет. У нас, если хотите, целые диспуты на эту тему разворачиваются.
Николай Белов за эти годы еще больше возмужал, фигурой — похудел, лицом — высветлился, походка стала напоминать отцовскую, твердую, угловатость движений — сгладилась. И было отчего похудеть: три сезона кряду ходил с отцом на промысел, познал тяжкую работенку промысловика. Бил с отцом же кедровую шишку, заготавливал травы. Все это для его семьи было очень кстати, потому как принесло достаток. А перед самыми девяностыми семья перебралась в Москву, где Беловы купили кооперативную квартиру. Здесь же, как заслуженному художнику Российской Федерации, Белову была выделена и мастерская.
Николай долго не брался за портрет старика Воробьева. Долго приглядывался, прислушивался, примеривался. Сложность была в том, что лицо старика постоянно менялось. Выражение детской наивности вдруг сменялось глубокой задумчивостью мудреца. Необыкновенная подвижность переходила в состояние отрешенности от всего и вся, когда вдруг застывал у костерка в одной и той же позе на целые часы, что вызывало в Николае тревогу — уж не помер ли Иван Евсеевич ненароком? Дергался к нему, чтобы тронуть за плечо, и не мог двинуться с места, потому как тут же понимал: старик в своем полуобморочном состоянии будто прозревает всю свою жизнь, и не надо ему мешать. Не надо срывать из тех дальних далей, где детство его сиротское, юность его бесприютная, любовь его неразделенная, работенка в войну каторжная, одинокость его черная. Все перемог Ваня — Иван Евсеевич Воробьев, потому как дал ему Господь душу светлую, нрав незлобливый, терпение богатырское.
Мало-помалу пришел Николай к выводу, что старика Воробьева надо писать всякого: наивного, углубленного в себя, открытого людям и миру — тому миру, который ограничен рамками поселка Ануфриево, рамками выселок и тайгой присаянской. Так родилось на свет несколько портретов Ивана Евсеевича: вот он стоит, изогнувшись в умилительной позе, на пороге выселковского дома; вот он сидит в отрешенности у едватеплющегося костерка; вот он идет по улице поселка; вот он с ружьишком в руках замер в кустах у края болотины, поджидая сохатого, который должен появиться, чтобы поесть травы-трилистки, неясные очертания которого уже прорисовываются в тумане раннего летнего утра.
По-разному смотрели на себя те, кого изображал на своих картинах Николай Белов. В каком-то несказанном изумлении стоял с широко открытыми глазами Иван Евсеевич, до сознания которого, видно, никак не доходило, что на кусках холстины — он и никто другой. В состоянии крайнего возбуждения и внутреннего беспокойства ходил взад и вперед дядька Степан Афанасьевич перед очередной работой племянника под названием «Подвиг Героя Советского Союза Степана Белова». В угрюмой задумчивости глядел исподлобья на работу сына под названием «Сибиряк Данила Белов» его, проведший всю свою жизнь в тайге, отец.
Приняло Николая и местное население, быстро привыкнув к его появлению в поселке с ящиком на ремне. Ребятня неотступно следовала за художником, для нее у него при себе всегда была пригоршня конфет. Помогали нести чистые холсты на подрамниках, пробовали тащить ящик, который «дядька Коля» называл мольбертом. Но ящик был для детских плеч тяжелый и неудобный. Когда устраивался для работы и начинал что-то набрасывать, шумно высказывали восхищение и могли наблюдать часами, как знакомые им постройки, перелески, кусты черемухи, дорога, колодец постепенно как бы переходили из реальности на холст. Удивлялись тому, что дядя Коля не пропускает ни единой детали: вот задравшаяся от времени дранина на крыше сарая, вот покосившийся столбик заплота, вот надломанная жердь прясла, вот разбитая стеклина в окошке бани.
Иногда Николай заходил к брату отца, Степану Афанасьевичу, где ему всегда были рады. Татьяна суетилась в кути, несла на стол что получше. Завязывалась беседа, и он много узнавал для себя нового. Так, к примеру, рождалась его картина о подвиге героя. Здесь же сошелся с сестрой Любой, и оказалось, что им есть о чем поговорить. К Витьке относился как к равному, да тот к тому времени превратился во взрослого парня и учился в Иркутске в институте, который заканчивал старший брат Владимир.