Рассказы - Уильям Моэм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот как?
Должность эта довольно незначительная, но я постарался скрыть удивление. Береговые смотрители — это служащие китайских таможен, в чьи обязанности входит лично посещать все корабли и джонки, прибывающие в открытые порты Китая, как я понимаю, главным образом на предмет борьбы с контрабандой опиума. Они большей частью из бывших матросов или среднего состава, отслужившие свой срок во флоте. Я наблюдал их на разных судах у берегов Янцзы — они держатся на равных с лоцманом и судовым механиком, а уж шкипер смотрит на них сверху вниз. Эти люди лучше других европейцев усваивают китайский язык и нередко женятся на китаянках.
— Когда я уехал из Англии, то дал себе зарок не возвращаться, пока не разбогатею. И я свой зарок выполнил. Тогда в береговые смотрители брали кого попало, из белых, конечно, и вопросов не задавали. Не интересовались, кто вы и что вы. Честно скажу, я рад был получить эту работу, я к тому времени издержался в прах. Пошел тогда к ним временно, покуда не отыщу чего получше, но потом остался, должность мне подходила, мне нужны были деньги, а в береговых смотрителях, я убедился, можно набить карман, надо только уметь взяться. Я прослужил на китайских таможнях без малого двадцать пять лет и когда уезжал, ручаюсь, что многие официальные представители британской короны позавидовали бы денежкам, которые я с собой увозил.
Он бросил на меня хитрый, вороватый взгляд. Нетрудно было понять, на что он намекает. Но одну вещь мне хотелось уточнить: если он все же намерен попросить у меня сотню пиастров (а я уже смирился с мыслью, что речь пойдет именно о такой сумме), то уж лучше узнать об этом сразу. Я спросил:
— Ну и что же? Надеюсь, вы их не спустили?
— Еще чего. Я клал деньги в банк в Шанхае, а когда уезжал, то на все приобрел американские железнодорожные акции. Мое правило: надежность прежде всего. Уж я-то знаю толк в мошенничествах и рисковать не стану.
Это замечание мне понравилось, и я пригласил его позавтракать со мной.
— Да нет, я, пожалуй, пойду. Я на второй завтрак мало ем и уж лучше подзаправлюсь дома, все равно меня ждут. Мне пора, я думаю. — Он поднялся надо мною во весь рост. — А знаете что, может, вы заглянете ко мне нынче вечером, посмотрите, как я живу? У меня жена здешняя. И малыш есть. Мне редко случается поговорить с кем-нибудь, вспомнить Лондон. Приходите, но не к обеду, у нас пища местная, вам едва ли понравится. Часам к девяти. Придете?
— Хорошо, — ответил я.
Я уже говорил ему, что уезжаю из Хайфона завтра вечером. Он велел официанту принести листок бумаги, чтобы оставить мне адрес. Писал он старательно, почерком четырнадцатилетнего.
— Скажи швейцару, чтобы прочитал рикше адрес. Я живу на третьем этаже. Звонка нет. Стучите. Ну, так увидимся.
И он ушел. А я отправился завтракать.
Вечером после обеда я кликнул рикшу и с помощью швейцара сообщил ему, куда мне надо. Мы поехали, и я увидел, что он везет меня вдоль того самого канала, над которым изогнутые ряды домов напомнили мне блеклую викторианскую акварель. Перед одним из этих домов рикша остановился и указал мне подъезд. Дверь была обшарпана, и кругом такая грязь, что я поначалу заподозрил ошибку. Не верилось, чтобы Гроусли мог жить в самой глубине туземного квартала и в таком неказистом доме. Я велел рикше ждать, а сам подошел и толкнул входную дверь, за которой оказалась неосвещенная лестничная клетка. Дом словно вымер, и на улице — ни одного прохожего. Как будто сейчас не вечер, а ранний предрассветный час. Я чиркнул спичкой, прислушался и стал ощупью подниматься по лестнице. На площадке третьего этажа снова зажег спичку и увидел перед собой высокую коричневую дверь. Постучался. Дверь тут же отворила маленькая тонкинская женщина со свечой в руках. Она была одета в бурый балахон, какие носят местные жители победнее, на голове — небольшой черный тюрбанчик, рот измазан красным соком бетеля, а зубы и десны, когда она заговорила, оказались, как обычно у этих людей, уродливо черными. Она что-то прошептала по-своему, и тут же раздался голос Гроусли:
— Входите, входите. Я уже думал, вы не появитесь.
Я прошел тесную и темную переднюю и очутился в большой комнате, окнами, как я понял, на канал. Гроусли, вытянув длинные ноги, полулежал в кресле, но встал мне навстречу. Рядом на столике горела керосиновая лампа, при ее свете он читал гонконгские газеты.
— Садитесь, — пригласил он, — и ноги вот сюда.
— Зачем же я буду занимать ваше кресло?
— Садитесь, садитесь. Я устроюсь вот здесь.
Он придвинул какую-то табуретку и уселся, а ноги упер сбоку в кресло.
— Это моя жена. — Он указал большим пальцем на женщину, которая вошла в комнату вслед за мной. — А вот там в углу — малыш.
Я посмотрел, куда он указывал, и увидел у стены на бамбуковых циновках прикрытого одеялом спящего ребенка.
— Забавный постреленок, когда не спит. Жаль, вы его не увидите. У нее скоро будет еще один.
Я покосился на женщину — справедливость его последних слов была очевидна. Женщина была маленькая, с крохотными ручками и ножками, но с плоским нечистым лицом. Смотрела она неприветливо, хотя это могло быть просто от застенчивости. Она вышла и тут же вернулась с бутылкой виски, двумя стаканами и сифоном. Я огляделся. В глубине комнаты шла дощатая некрашеная перегородка, отделявшая, должно быть, еще одну комнату, и к доскам на самом видном месте был приколот вырезанный из журнала портрет Джона Голсуорси. Голсуорси выглядел скромным, снисходительным и глубоко порядочным, здесь ему было явно не место. Остальные стены были оштукатуренные и побеленные, но грязные, темные. И на них тоже висели картинки из «Графика» или «Иллюстрейтед Лондон ньюс».
— Это я приколол, — сказал Гроусли. — По-моему, с ним уютнее.
— А почему Голсуорси? Вы что, читаете его книги?
— Нет, я даже не знал, что он писатель. Мне лицо понравилось.
На полу кое-где были разостланы вытертые пальмовые циновки, а в углу валялась кипа номеров «Гонконг таймс». Всю мебель составляли умывальник, две или три табуретки, стол, еще один столик и большая туземная кровать из тикового дерева. Тоска и убожество.
— Неплохо живем, правда? — сказал Гроусли. — Меня устраивает вполне. Сначала подумывал о переезде, но теперь уж едва ли куда-нибудь тронусь. — Он усмехнулся. — Остановился в Хайфоне на двое суток, а прожил вот уже пять лет. Я ведь ехал на самом деле в Шанхай.
Он смолк. Мне нечего было ему сказать, и я тоже молчал. Потом его жена произнесла какую-то фразу, которую я, естественно, не понял. Гроусли ей ответил. После этого он опять минуты две молчал, но вид у него был такой, будто он хочет у меня что-то спросить. И почему-то не решается.
— Вы во время ваших путешествий по Востоку не пробовали курить опиум? — спросил он наконец как бы невзначай.
— Пробовал один раз в Сингапуре. Хотел испытать, что это такое.
— Ну, и что?
— По правде сказать, ничего особенного. Я ожидал каких-то дивных ощущений, грез, знаете — в духе Де Куинси. А испытал только физическое удовольствие, как на лежанке в прохладном предбаннике после турецкой бани, ну и своеобразное возбуждение ума, когда, о чем ни подумаешь, все тебе открывается с совершенной ясностью.
— Я знаю.
— По существу, только то и открывается, что дважды два — четыре, и нет ни малейших оснований в этом сомневаться. Зато наутро — бог ты мой! Как у меня кружилась голова! Как меня целый день мутило и тошнило, как рвало и выворачивало! И при этом я все время думал: а ведь есть же люди, которым это нравится.
Гроусли запрокинул голову и невесело рассмеялся.
— Должно быть, товар был плохого качества. Или же вы лишку хватили. А могли дать вам как человеку неопытному уже перекуренного зелья. От него всякого будет выворачивать. Не хотите еще раз попытать удачи? У меня есть немного, и за качество ручаюсь.
— Нет, с меня одного раза вполне достаточно.
— А вы не против, если я выкурю трубку-другую? При здешнем климате без этого никак нельзя. Предохраняет от дизентерии. Я обычно как раз в это время курю.
— Сделайте милость, — сказал я.
Он дал распоряжение женщине, и она крикнула что-то неприятным, резким голосом. Сквозь дощатую перегородку из соседней комнаты донесся ответ, и через две минуты оттуда вышла старуха с круглым подносом в руках. Она была скрюченная и сморщенная и при виде меня растянула в заискивающей улыбке черный, обмазанный красным бетелем рот. Гроусли встал с табурета, пошел и лег на кровать. Старуха поставила рядом с ним поднос, на подносе были спиртовка, трубка, длинная игла и круглый коробок с опиумом. Сама старуха уселась, подобрав ноги, в изножье кровати, и жена Гроусли в такой же позе устроилась тут же, но ближе к стене. Гроусли, не отрываясь, смотрел, как старуха наколола шарик зелья на кончик иглы, подержала его над пламенем спиртовки, покуда он не зашипел, а затем запихнула в трубку. Трубку она передала ему, он глубоко затянулся, задержал дыхание — и выдохнул густое, серое облако дыма. Потом вернул трубку старухе. Она сразу же стала готовить вторую порцию. Никто не говорил ни слова. Гроусли выкурил подряд три трубки и откинулся на постели.