Девки - Николай Кочин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поперечишь! Лупцевал как сидорову козу, сам обеднями, да псалтырями меня мучал. Забыл, видно? Бог мне прискучил хуже горькой редьки.
— Какое тебе дело до меня? Старый не указ, ты свое гни! Опять же вот: к ученым развлечениям у тебя сердце не льнет, с комсомольцами бы дружбу свел — так нет! Про веру опять же тебе разъясню и про бога: с делового человека бог не взыщет. На то сорокоусты, акафисты, да попы, да плакальщицы-вдовы. Бог старательных любит. И в святом писании сказано: тому, у кого есть — приложится еще, а от того, у кого нет, отнимется и то, что он имеет.
Он шумливо поднялся с лавки, не спеша прочитал благодарственную молитву и поглядел на берег. Ручьи разъедали дорогу. По долине сплошные шли косы ливня. Вверху непрестанно громыхало вслед за блестками молний. Вдоль плотины шагал человек, палкой нащупывая землю. Он был в брезентовом плаще с капюшоном.
Канашев рывком убрался за простенок, сказав:
— Анныча черт несет. Подавай, мать, варенье, ставь водку.
Пришелец отдышался у порога, промолвил по обычаю:
— Чай да сахар.
— Милости просим, — поторопился ответить Канашев, — дорогому гостю почет и привет.
Анныч от чая не отказался. Сняв плащ, стал роптать на погоду, на срыв работ. Свернул козью ножку и начал дымить в сумраке. Наступило тягостное молчание.
— Какое безобразие, — заговорил вдруг Канашев, — мне рассказывал Яшка, как шофер райторга вез три тонны помидор в город. Три дня мучился при переезде через гать. Дорога размокла, раскисла, постоял он сутки, постоял двои, да и выбросил помидоры в грязь. Пустую машину еле вывел. А в городе такая дороговизна, и о помидорах помышляют как о каком-то чуде. У хорошего хозяина ни одного золотника добра не пропадает... Видишь, к мельнице в любую погоду подъезжают, как по шоссе. Гравий, щебень. А около наших волостных учреждений даже в хорошую погоду не проедешь. Вот будет все общее — утонем в грязи.
— Бездорожье — наследие царизма. Чему ж тут дивиться? Прошлые хозяева земли, видать, больше барыши считали, чем об общем благе заботились... А народ расплачивайся за их корысть...
— Ишь, куда повернул, — недовольно отозвался Канашев. — Легко вам будет жить. Как только нелады у вас — так и цари да кулаки виноваты...
Опять наступила тяжелая пауза.
— За Марьюшкиным приданым пришел? — спросил вдруг Канашев.
— За Марьиным. Ты угадал, Егор Лукич.
— Не отдам. Напрасны хлопоты. Знай, что всегда приятнее взять, чем отдать. Кроме того, помни, что она мужняя жена. Они зарегистрированы и венчаны. Вон ее законный супруг.
Ванька даже не шелохнулся.
«Судебная канитель опять затянет стройку артельного двора, — думал Анныч, — одежа Марьина высока по цене, сразу бы покрыли долги плотникам. А тут, видно, опять неприятности на носу, опять горькая просьба «погодить». У него если не вырвешь вовремя, пропало. Жмот! Успел распродать он или не успел? Описать, конфисковать вовремя».
«Надо было одежду распродать, — думал в свою очередь Канашев. — Ищи потом ветра в поле, выясняй, какое приданое она принесла в дом. Свидетелей не было. Если судебная история и подымется — к тому времени жернова завертятся, зажуют, деньги явятся, а с деньгами любого судью куплю. Анныч маху не даст, дьявол! Сейчас же этой же ночью имущество припрятать».
— Не отдам, — повторил он. — Ты подумай, как отдать, ежели добро запродано, заделано в дело. Ремонты, то да се! А работник один. Сын ровно не мой, в дело не вникает. Работай до поту лица, старик, добывай грош-копейку, давай работу трудящейся бедноте, и все тебя же: кровосос, кулак, Канаш, и такой, и сякой, и этакий. А что Канаш, кому поперек горла встал?.. Когда ты, Анныч, комбедчиком был, чью скотину резал? Сколь пудов у меня ржи да пшеницы реквизовал? У кого комиссары на постое были, кто пестовал всю зиму каждого начальника? Канаш кровосос, кулак. И про него же в газете было, что он же во всем помеха. Федьку Лобана хулиганы ухлопали, а может быть, сам утонул, опять за меня принялись. Допросы пошли, господи... Мне шестой десяток на исходе, у меня крест на шее, а меня на допросы.
В крышу по-прежнему бил дождь. Шумела, плескалась вода за стеной, в запруде. Голос Канашева стал мягче. Он вздохнул шумно, перекрестился широким взмахом руки и сказал:
— Слышно, что тех коммунистов, которые торговых людей и справных крестьян захотели допрежь времени поприжать да из государства изъять, власть не похвалила. Значит, хозяйственный человек стране нужен? Без него — никуда.
— Газетки почитывать начал? — спросил Анныч, все более любопытствуя.
— Да. Почитываю, — ответил Канашев, — «Бедноту» почитываю к примеру... Хорошая газета, нечего бога гневить. Газета для тружеников и созидателей. Лодырничать теперь никому не позволено. Хвалю. Ты вот за стройку взялся. Это не худо. Людишки только при тебе — дрянцо. Зубы поскалить, языком почесать — против их не сыскать. Нестоющие люди, мыльная пена. Худородные, никчемные людишки. Беднота — что ободранная кляча, на ней далеко не ускачешь.
Он нервно забарабанил в темноте пальцами по столу, смолк и вновь начал:
— Настоящие коммунисты — это теперь люди хозяйского глаза. На местах пока этого не раскусили, а в центре это поняли. Оттого и руки нам развязали.
— Тебе наша политика, как слепому молоко, не разъяснишь, какого оно цвета. Уразумел одно — строй и обогащайся, всех, мол, теперь братают... Попомни, готовит тебе жизнь нежданную нахлопку.
Канашев вдруг переменил и тон и разговор:
— Все под богом ходим, — сказал он, — туда ничего не надо, кроме добрых дел. Ты, чай, в бога-то не веришь?
— Нет, не верю, — ответил Анныч. И подумал: «Разговорился он это или притворяется?»
— А ведь какой ты певун был в мальчишках! — продолжал Канашев. — Каждый праздник «Иже херувимы» выпевал — да как выпевал, царица небесная! Не упомню вот альтом или дискантом?
— Дискантом пел, — сказал Анныч, — пел на левом клиросе.
— Крикун тоже был и баловник. Не силой, а хитростью брал. Огурцы ли воровать, яблоки ли — планы твои были. Ведь мы с тобой погодки?
— Погодки.
— Какое время было! Друзьями числились. Мазурова Антипыча не забыл, чай? Богатырь был, а я его побарывал. Борышева борол и Долова Левку борол, а ты нет.
— Долова я тоже борол, — поправил Анныч, — он был велик, но рыхл. Я клал его с одного маху.
— Нынче богатыри выводятся. А, бывало, много их было. Об Илье Муромце, нашем земляке из села Карачарова, песни сложены. Ванюшка говорит — в школе учительница читала. Весьма прославился. Похвально. Бывало-то, на селе найдешь пять-шесть человек, которые и останавливали коня на скаку, и телегу везли, груженую кладью, заместо лошади, и плечом сшибали избы у вдов. Мазуров Антип, бывало, обмолотит хлеб, да чтобы не запрягать лошадь, не терять время, берет один мешок с зерном под одну руку, второй под другую, да домой. А конь в это время на лужке пасется, отдыхает.
Анныч молчал.
— Хитряга парень был Долов, весь век свой чудил, — продолжал Канашев. — Сам не смеялся, а смешил, и славу по себе оставил пересмешника. Умирал когда, сказал сыну: «Пойдешь, Андрюха, лошади корм давать, под колоду не гляди». Сын взрыл, конечно, навоз под колодой и нашел там золотых целый кошель. Царство ему небесное! Высокоумный был человек.
У печки, в углу затенькали лампой. Канашев шумно встал и сказал:
— Погляди там, Иван, что делается.
Он вышел за сыном и тут же воротился с обвисшей мокрой бородой, тер ее руками у лампы.
Анныч затревожился.
— А отец мой хлеще Долова Левки и всех их был, — продолжал Егор как ни и чем не бывало, — озорничал на веку много. Маслом коровьим торговал, повадился по бабам. Бывало, едет по улице, кричит: «Яиц, куриц, масла?» — а сам солдаток глазами выбирает. Затейничал до гробовой доски и второй раз не женился поэтому, грехи замаливал и постился, — бывало, молока не хлебает в пятницу. У своих сельских яйца на дому принимал и все норовил вечером. Анна, мать твоя, статная девка была...
Канашев остановился, поглядел на Анныча пристально (тот удивленно слушал) и, опустив голову, решительно сказал:
— Оказия эта и случись. Пришла Анна яйца и масло ему продавать, а он увидал ее во всей непочатой ее красоте, лукавый его точно в бок толкнул. Продержал он ее в лавке дольше всех. Неуёмен был старик. Ну и милость за это ей оказывал. На две копейки с десятка ей дороже платил супротив прочих. Пока его ублажала Анна, так на зависть всем в ситцевых сарафанах ходила и паневу забыла. [Панева — бабья шерстяная юбка.] А как только ты народился, тут уж — шабаш! Он к себе ее ни на шаг. А почему — понять нетрудно. Человек он почтенный, к нему старшина чай пить приезжал, так в скоромных делах ему замешанным быть непригоже. Тем более с девками-бобылками якшаться. С той поры Анна боялась мимо нашего дома проходить. Ну и назвать себя отцом он ей не позволил, да и поп на его стороне, разве иначе он окрестил бы. С той поры так тебя по матери и зовут: Анныч.