ПОВЕСТИ - Осип Сенковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он придумал еще одно средство — отчаянное, последнее: совокупил весь свой дух и свои силы, раскачался на веревке и прыгнул всем телом вверх, как удав, издали бросающийся на быка, чтоб обвить и смять его в своих кольцах. Он хотел ухватиться ногами за балку и добраться до ножа... И это не удалось!
Тяжесть дюжего туловища, поднятого в воздух на упругости членов одной руки, насильственность движений, давление накрепко сжатого узла причиняли извергу мучения настоящей пытки: кости у него вывертывались и рвались; кровь лилась в рукав из-под веревки, прорезавшей кожу; внутри кровь из руки и груди с жаром неслась в голову. Поминутно казалось, будто рука разорвется. Он уже желал бы, чтобы она лучше разорвалась! Опасения скорого возвращения людей, страх быть пойманным в этом положении, нетерпение, досада, злодеяния, разбои, казнь — вся его преступная жизнь, все странные ожидания его жизни сперлись в мутном его воображении, запрудили его, взволновали и заставили разлиться волнами горького отчаяния по мрачным пропастям души его. Холодный пот выступил на его челе. Несмотря на тигровую его терпеливость, страдания, наконец, исторгли из железной груди стон жалкий, болезненный.
Дуня, в своем остолбенении, поглощенная бездомною мыслию о предстоящей смерти, все это время смотрела на его движения без любопытства и без удивления. Она долго не понимала, что такое он делает, и даже по пыталась попять его действии. Неизбежная погибель обняла уже все ее понятия и чувства гробовым усыплением. Она еще стояла, но уже не жила. Но внезапный стон злодея разбудил ее. Она увидела, как бы из просонья, кровь на нем, кровь на полу, ужасно разинутый рот, обнаженные кривлянием зубы, красные, выкатившиеся глаза; она прочитала его страдания на взрытом, измученном лице и отгадала все дело. Ум ее озарился надеждою; она уже начинала думать о своем спасении.
— Авдотья!!!.. подвинь столик! — закричал он измененным, но еще грозным и повелительным тоном, который опять пронзил се испугом и принудил к слепому повиновению воле убийцы. Она снова потеряла присутствие духа. Несчастная Дуня подвинула к нему угол столика. Изверг успел достать его пальцами одной ноги: он оперся, поднял вверх на несколько линий собственную свою тяжесть и тяжесть своей совести... То была для него минута небесной сладости! Никогда еще не ощущал он другой подобной в жизни, даже после удачного убийства. Боль облегчилась; он отдохнул. Но левая рука, которую хотел он употребить к освобождению кисти из роковой петли, уже омертвела, лишилась силы и жизни. Петля затиснута была слишком тугом. Негодяй почувствовал, что сам собою ничего он не сделает.
— Авдотья Еремеевна!.. друг мой!.. мое сокровище!.. кормилица!.. спасительница!.. сделай милость!.. взлезь на столик сама!.. отвяжи мою руку!.. Я прошу тебя!.. Оставлю тебя живою... Я хотел только пошутить... Ах, голова кружится!
Страдания изверга растрогали сердце доброй девушки. Чувство сострадания в женщине нередко подавляет мысль о личной опасности: женщина мыслит сердцем — сказал кто-то недавно в тысячу триста двадцать второй раз от вымышления типографии. Сострадание заняло в Дуне место страха, потушило голос любви к жизни. Она взлезла на столик и долго-долго мучилась с узлом — и не могла распустить его.
— Сделай милость!.. благодетельница!.. поищи ножа!.. Разрежь эту проклятую веревку! Я умираю от боли...
Девушка соскочила со столика и побежала в буфет. Бедная девушка! она не знает, какую награду готовит ей гость с красным носом за ее доброе сердце. Она отыскала нож; уже бежит к нему; уже вбежала в двери той комнаты, где находился страдалец, как вдруг столик, на который опиралась его нога, опрокинулся с ужасным стуком. Он только хотел переменить ногу, зашевелился, подавил угол столика другою ногою и лишился своей опоры. Он опять повис в воздухе всем телом! Пронзительный рев был знаком нечаянного возобновлении прежних страданий. Дуня остановилась в дверях. Искривленное диким образом лицо его проникло се невольным ужасом: ей казалось, что она видит лицо сатаны. Это лицо приковало ее к месту: она дрожала и не смела сделать ни шагу вперед.
Как быть? Она оглянулась и увидела подле себя открытое окно: ей даже не пришло на мысль, что можно им воспользоваться. Но он так страждет! Ах, как он ужасно кричит!.. Уж надо ему отрезать веревку!.. Дуня подвинулась шага на три вперед. Ах! какая страшная рожа!.. Дуня отскочила назад и машинально, сама о том не думая — прыг! — и выскочила в окно на двор.
Очутясь на дворе, она сама еще не знала, что сделала и что ей остается делать. Она только ушла от страшной, сатанинской его рожи, а не от него. Этот человек заколдовал ее своим взглядом! Он еще был хозяин ее жизни! Колени шатались под нею: она не смела удалиться от окошка.
— А!!.. чертовка!.. — возопил свирепым голосом изверг, боровшийся с пыточными терзаниями своей выдумки. — Умно же ты сделала, а то я бы зарезал тебя, как курицу!
Эти слова, произнесенные с болью, с отчаянием, со злостью, мигом возвратили девушке ум и память. Она помчалась за ворота. В ужасной шутке злодея заключалась его же ужасная погибель. Думал ли он, что завязывает эту петлю для себя? Думала ли она, что это страшное мгновение, когда одна ее нога уже стояла в гробу, было минутой спасения невинности и примерной казни злодеяния? Здесь было Провидение! Оно есть всюду. Те лгут бесчестно, которые утверждают, будто порок и преступление одни счастливы в этом мире.
Она бежит, бежит изо всей силы: никого не видно! Она бежит далее; уже у нее заняло дух; уже она выбивается из сил, все еще не смея оглянуться, чтоб не увидеть позади себя этой страшной рожи, чтоб опять не попасться в его руки... Нигде ни живой души!
Она взбежала на возвышение.
— Ах! это наш управитель!.. Вот и наш Васька! И Прохор!.. Ах, и он с ними!
Он, то есть несравненный Иван, лакей губернаторский. Все они возвращались из кабака, счастливые, как души в раю, беззаботные, веселые, распевая любовные песенки, покидывая шапки вверх, злословя своих господ и исчерчивая дорогу бесконечным зигзагом. Дуня полетела к ним. Она была бледна, с растрепанною косою, с выпученными глазами, без платка на груди, в совершенном расстройстве. Они встретили ее плоскими шутками.
— Ступайте скорое! — кричала она. Он повис!.. висит... висит, злодей!.. Скорее, братцы!
— Ах, любушка, голубушка! — кричали они, смеясь. — Кто висит?.. где?.. Поцелуй нас, Дунюшка!.. Любо жить на этом свете!
— Висит, говорят вам!.. Не смейтесь!.. Бегите на мызу!.. Берите колья, топоры, ружья!.. Вор! разбойник! грубиян: с усами и с красным носом!.. Хотел меня зарезать как курицу, повесить!..
Они ускорили шаги, вооружились чем кто мог и, выломав дверь в сени, вошли в покои. Он уже был без чувств: кровь лилась из него ртом и носом; рука, на которой он висел, вытянулась на пол-аршина более против прежней меры. Они сняли его с веревки и связали.
По возвращении почтеннейшего Гаврилы Михайловича и почтеннейшей Прасковьи Егоровны из города, в тот же вечер был он отправлен в тюрьму и предан в руки правосудия; и правосудие призналось с удивлением, что оно никогда еще не видывало такой длинной руки!
1834
Впервые: Библиотека для чтения. — 1834. -Т. VI. — С. 68 — 87.
ПОТЕРЯННАЯ ДЛЯ СВЕТА ПОВЕСТЬ
§ 1. О ТОМ, КАК МЫ ОТПРАВИЛИСЬ ОБЕДАТЬ В ПАРГОЛОВО
Наконец, положено было собраться к Якову Петровичу, который жил в Болотной улице — что между Пустой и Безымянной — и оттуда ужо всем вместе идти к омнибусам. Яков Петрович и Лука Лукич накануне были избраны распорядителями сего parti plaisir[177], как изъяснялся Иван Никитич на разных диалектах, и они взяли с собой все нужное — самовар, кремень, огниво, трут, горсть угольев в носовом платке, фонарь, свечку, скатерть, салфетки — нет, к чему салфетки! по зрелом соображении, мы разочли, что дело загородное, своя компания, можно обойтись и без салфеток — чайник, чашки, тарелки, три мелких и две глубоких, блюдо, ножей, вилок, ложек — пару занял он у хозяйки и три у знакомого трактирщика, с которым некогда имел делишки, — лимонов, сахару, перцу, соли, стаканов, рюмок, — впрочем, лгать не стану: статься может, что рюмки не было ни одной, — сельдей, колбасу, окорок, уксусу, хрену, белого хлеба, сыру, редьки, масла сливочного и прованского, жареного петуха и огромную кулебяку. Все съестное и все относительное к пуншу Яков Петрович забрал в соседней молочной лавочке, тоже по знакомству. Максим Козмич явился с парою холодных сигов, Иван Никитич с частию поросенка, Галактион Андреич с куском жареной говядины, Лука Лукич со штофом отличной домашней настойки и бутылкой красного, Илья Никифорович с тремя бутылками дрей-мадеры, наконец, я сам с двумя бутылками рому, также с картузом трехрублевого табаку и пучком сигарок с перышками и без перышек — ad libitum[178] — так что было чего и поесть, и попить, и покурить, сколько душе угодно.
Мы сошлись с удивительною точностью, ровно в одиннадцать, хотя жили один на Петербургской стороне, а другие в Гавани, и через час сидели уже в омнибусе[179] — точнее, на омнибусе, потому что один только Яков Петрович не хотел подняться на империял, а Максим Козмич сел с ним вниз только для компании. Трясясь на высоте колесницы — немножко похожей на погребальную, но это не наше дело, — мы всю дорогу рассуждали о «горах» Парголовских — Галактион Андреич (бывший в юности, кажется, придворным певчим) спел по этому случаю большую малороссийскую арию «Пид горою Маруся» — и о невыгодах, сопряженных с высокими чинами. Лука Лукич первый заметил: «Вот, например, Яков Петрович! дослужился до седьмого класса и поневоле садится уж в первое место в омнибусе. Что бы ему взобраться на империял!» Тут пошли толки о независимости и близости к милой простоте, природы чинов четырнадцатого, двенадцатого и десятого класса — отчасти даже девятого. Такие рассуждения могут казаться мелочными сторонним людям, едущим шибко в Парголово в своих колясках, но надо знать, как облегчают они сердце деловое, экс-канцелярское, не испорченное высокоблагородием[180], на пути от Гостиного Двора до Поклонной Горы, где кучер деспотически приказал нам слезть с империяла, потому что его чахлые четыре клячонки не могли встащить на гору всей нашей компании с провиянтом. Мы хотели спорить, но он отвечал, что омнибусы имеют на то привилегию. Далее мы ехали довольно скоро — кучер разгорячился, обгоняя чухонскую одноколку, — и приехали бы на место почти без прнключения, если б одна из четырех лошадей не пала и но околела на осьмой версте. Злополучная! она околела в половине пути, хотя имела привилегию ходить десять лет беспрепятственно от Городской башни до самого Парголова.