Ливиец - Михаил Ахманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Панто-5, мертвая, холодная, насквозь промерзшая планета… Зато какое здесь полярное сияние!
– Сейчас… – дышит Тави мне в ухо, – сейчас…
В небесах вспыхивает огненный фейерверк. Такое не увидишь даже в Долине Арнатов в дни праздника! Гигантские полотнища одно за другим плавно и безмолвно разворачиваются над нами, колышутся, трепещут, играют переливами цветов, которым нет названий в спектральной шкале. Разве можно сказать – красное? Не красное – алое, пурпурное, багровое! Не просто зелень, а малахит и изумруд! Еще лиловое, сиреневое, бирюзовое, охра и киноварь, лазурь и аметист, изгиб темно-коричневого бархата, жемчужная ткань из нитей астабских пчел, оттенки пышных цветов ниагинги, волна земного океана…
Тави глубоко вздыхает:
– Как восхитительно, Ливиец!
– Восхитительно, – говорю я, обнимая ее гибкий стан, вдыхая аромат шиповника. Нам не тесно в кресле скутера; прижимаясь друг к другу, мы глядим на полярное сияние, на вершины торосов, отсвечивающих алмазным блеском, на звезды и летящий снег. Шшш-шуу… шшш-шуу… – поет метель, вплетаясь в мелодию флейт и скрипок.
Нам тепло, но за большим выпуклым иллюминатором скутера – минус шестьдесят. Не люблю холод, не люблю глядеть на снежные равнины, не люблю вспоминать об этом мире, но небесный спектакль искупает все. К тому же Тави нравится это место. Она говорит, что танец красок всякий раз подчиняется другому ритму, который надо угадать. Сегодня это симфония Аль-Инези, художника звуков с Альгейстена.
Я обнимаю ее хрупкое тело. Я так соскучился! Ведь для нее прошло пять дней, а для меня – год и восемь месяцев. Шесть воскрешений, шесть смертей, шесть странствий из самого центра Сахары к океану… Я обнимаю ее в полумраке, в тесной кабине скутера, думая лишь о том, как чудесно пахнут ее волосы, как сладки губы. Она гладит меня по щеке.
Фейерверк в небесах угасает.
– Ты ведь бывал здесь раньше? – спрашивает Тави.
– Да, милая. Но в южных широтах, где установлены порталы. На станциях Амундсен и Пири.
– Там тоже холодно?
– На этой планете холодно повсюду. Под Амундсеном, где стоял наш купол, минус тридцать. Мы отогревали землю и раскапывали с роботами храм, очень маленький, не больше твоего бьона. Зарылись на двенадцать метров…
Брови Тави удивленно приподнимаются.
– Храм? Я не знала, что здесь кто-то жил!
– Это было давно, два с четвертью миллиона лет тому назад. Небольшие существа, хвостатые, похожие на кенгуру… Они только-только вышли из бронзового века и, очевидно, были очень мирными – оружия мы не нашли, но обнаружилась масса предметов для всяких ремесел. Мы думаем, для обработки камня, дерева, металла, но в точности никто не знает, даже Носфераты. Они пропустили этот мир.
– И эти, – печально шепчет Тави, – эти создания, похожие на кенгуру, они… погибли?..
– Да. Пантос, их светило, нестабильно, то разгорается, то пригасает. Сейчас здесь великое оледенение, и длиться оно будет еще триста или четыреста тысяч лет. Долго, очень долго!
– Мы могли бы подвесить над этим миром энергетические щиты…
– Зачем, моя ласточка? Живых планет в Галактике хватает, а умерших не воскресишь…
Тави сплетает тонкие пальцы на моем затылке.
– Если бы ты мог… представь, Ливиец… если бы то было в твоих силах, ты бы их воскресил?
– Наверное, нет, – отвечаю я после минутного раздумья. – Не стоит тревожить ушедших и наполнять наш мир призраками. К тому же есть одна простая истина: если не уверен, что деяние правильно, не делай ничего. Мы знаем об этих существах так мало… Но впечатление такое, что они смирились с гибелью. Воспроизводство потомства прекратилось – может быть, они не размножались в холоде или сознательно прервали этот процесс. Мы не знаем, Тави.
Она зябко передергивает плечами:
– А этот храм… Он какой?
– Небольшое строение из почти необработанного известняка в форме шестигранной призмы, без крыши, без окон и без дверей, с двумя наружными лестницами. Я не уверен, что это храм. Внутри, до половины высоты – темные окаменевшие шарики и листья размером в ладонь. На листьях, похоже, письмена, а шарики – органического происхождения, как янтарь и уголь. Мы решили, – я усмехаюсь, – решили, что это экскременты. Во всяком случае, такой была гипотеза Саймона.
Небеса над нами вновь полыхают яркими красками, и Тави в восторге замирает. Алое переходит в оранжевое, оранжевое – в сиреневое, потом – в темно-фиолетовое. И вдруг, словно невидимая рука задернула занавес, все угасает. Снова полярная ночь, тьма, тишина и тусклые угольки звезд в черном небе. Наш скутер около Северного полюса, и в этих широтах Пантос исчезает на пять с половиной земных лет.
– Ливиец, – произносит Тави, – я никогда не спрашивала прежде… Почему ты ушел из Койна Ксенологов? Из-за той женщины, да?
Надо же! Оказывается, она знает про Кору и нашу неудавшуюся любовь! Я ей об этом не говорил.
– Нет, она тут ни при чем. Вернее, наш разрыв был толчком к какой-то перемене. Наверное, в те дни я повзрослел… повзрослел и решил, что люди мне интереснее инопланетных созданий, и мертвых, и живых. Пусть ими занимаются другие.
– Саймон? – спрашивает Тави. – Но разве Саймон – дитя?
– Нет, разумеется, нет. Но мы взрослеем по-разному.
Тьма в вышине опять разверзлась, небо засияло пурпуром, затем – сразу, без перехода – кобальтом и индиго. В этом призрачном свечении ледяные глыбы казались выточенными из гигантских кристаллов сапфира, разбросанных по голубым снегам. Это было красиво, хотя для меня, странника пустынь, привычна другая гамма – желтое, бурое, серое. Впрочем, какого бы цвета ни были земные пустыни, небо над ними всегда отливает синевой.
– Кстати, о детях, – говорю я, склоняясь к ушку Тави. – У этих девчонок, Лусии и Лены, есть отец и мать?
Моя любимая фея смеется:
– Что, понравились? Но они уже большие, Ливиец, и взяли их давно. Детей берут не в десять-одиннадцать лет, а в два-три года. Разве ты не знал?
– Знал когда-то, но забыл. Детство кажется таким далеким… столько столетий прошло… Мой отец Шамиль и мать Селина давно у Носфератов. Я был у них единственным и проводил их, когда вернулся с Панто. Ушли они вместе.
– Мы тоже так уйдем, – говорит Октавия с уверенностью тоуэки. Потом шепчет, щекоча горячим дыханием шею: – Кого ты хочешь – мальчика, девочку или сразу двоих?
– Не знаю, милая. Но хочу определенно.
– Возраст зрелости. – В ее эмоциональном спектре появляется нечто новое, строгое, и я понимаю, что со мной говорит Наставник-Воспитатель. – Ты, Ливиец, не тогда повзрослел, когда перебрался в Койн Реконструкции, а сейчас, в эти вот дни и месяцы. Тот, кто хочет взять ребенка, уже не юноша, но муж. Правильно? Так говорили в старину?
– Так, – подтверждаю я.
Она покачивает пальчиком у меня под носом. Новая вспышка света делает ее волосы нефритовыми.
– Ребенок – это ответственность, Ливиец, большая ответственность. Мы отказываем каждой третьей паре. Причины разные – бывает, что союз непрочен, или кто-то из двоих незрел, или хотят дитя поталантливей ради престижа…
– Но наш союз прочен, я, как ты утверждаешь, созрел, и вопросы престижа меня не волнуют. К тому же моя подруга – тоуэка. Это будет учтено?
– Возможно. – Она чуть заметно улыбается. – Как тоуэка и Наставник-Воспитатель я имею некоторые преимущества… очень-очень маленькие, но все же…
Лицо ее становится невинным, но я ощущаю лукавство и насмешливость – будто язычок огня пляшет над рдеющими углями, появляясь там и тут и сразу исчезая. Вместе с этим я чувствую и другое – облегчение, которое она таила, быть может, долгие годы, дожидаясь, когда я первым начну разговор. Наверное, это было нелегко – видеть каждый день детей, дарить им свою душу и мечтать, что один из них когда-нибудь станет твоим. К женщинам это приходит раньше, чем к мужчинам, и проявляется сильней.
Я крепче обнимаю свою фею.
– Ты хитрая малышка… Признайся, кого-то уже присмотрела?
Она кивает и смеется счастливым смехом. Цвета полярного сияния на этот раз нежны – розовое, голубое, золотистое. Тави щелкает пальцами, я ловлю ее ментальный импульс, и новая, тихая мелодия наполняет кабину. Колыбельная… Кажется, ее напевала Селина, когда приходила через Туманное Окно в мою комнату в Антарде… Вспомнив об этом, я спрашиваю:
– Не пора ли нам включить детский портал? Кто он? Или она?
– Он. Его зовут Антон. Он с Артемиды, и ему сейчас два года и два месяца. Самый срок!
– Хорошее имя, – одобряю я. – Древнеримское. Антоний – значит…
Тави снова смеется и зажимает мне ладошкой рот.
– Ох уж эти историки! Он не Антоний, он просто Антон, Тошка, Тошенька! И волосы у него, как у тебя, – каштановые кудри! А глаза – зеленые!
Обнявшись, мы сидим в кресле, смотрим на полярное сияние и говорим, говорим, говорим… Сначала о зеленоглазом Тошке и Окне на Артемиду, которое мы вскоре установим, потом я начинаю рассказывать Тави про загадки Павла, про Джемию, смутившую его покой, и целый час мы обсуждаем, могут ли Носфераты любить и хранить любимым верность. Могут, единогласно решаем мы, конечно, могут, судя по тому, что я узнал. Значит, придется Джемию слегка стреножить… дать от ворот поворот, пользуясь странной терминологией Павла. Октавия, пылая благородством, готова взять эту задачу на себя. Я описываю ей свое последнее странствие, говорю про Сифакса, Масиниссу и свои другие воплощения, про львиный прайд, зачарованный Павлом, про битву с Кайтассой, просяные лепешки, зной, голод и жажду, бесплодные скалы и зыбучие пески. Шесть воскрешений, шесть смертей, шесть походов к океану… Она вдруг всхлипывает, гладит меня по щекам.