Мать извела меня, папа сожрал меня. Сказки на новый лад - Кейт Бернхаймер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В новом моем жилище я устроилась очень удобно, оно по всем статьям побивало бездомные блуждания по ледяным улицам, где я нарывалась на банды грабителей и наркоманов, хорошо хоть сына моего среди тех, кто мне там встречался, не было. Я не знаю, что сделала бы, увидев моего жалкого сына. Сердце мое больше не обливается кровью при мысли о нем, хоть и были времена, когда сын разбивал его вдребезги. Но довольно об этом. Всякий раз, как я пытаюсь изгнать его из памяти, он с его серыми глазами домиком появляется снова, но кто бы ни встретился мне в последний месяц во время блужданий, сын бросался в глаза своим отсутствием среди них.
Жизнь бездомного — не пикник и, в отличие от моего сына, я вела ее, не прибегая к наркотикам: мне хватало мыслей об уюте и веры (ошибочной), что море затаилось где-то рядом, ожидая возможности наставить меня на правильный путь.
У моего друга были софа, телевизор, лампа, коврик, плита, холодильник, двуспальная кровать, наполненный обувью чулан и кошка. Вот уж не думала, что он так аскетичен. Сердечностью и добротой он не славился, но пожить пригласил, и это наводило на мысль, что отсутствие такой славы заслужено им не сполна.
Спала я, как и было мне велено, на софе. Та была поролоновая, не бугристая, покрытая бархатистой тканью, напоминавшей поверхность кокона. Думаю, всем мы любим, когда нас укутывают в пеленки. Кроме того, друг выдал мне одеяло — хорошее синее, я оборачивала его вокруг себя несколькими слоями, — и подушку, прежде принадлежавшую кошке. Собственно, по ночам кошка делила ее со мной, и я не возражала; думаю, то, как она перебирала лапками и мурлыкала мне в ухо, окрашивало, пока я спала, мои сны.
Кошка была кремовая, с большими пятнами неправильной формы на спине, отчего она походила на маленькую корову.
Величины она была, как то водится у кошек, средней.
И потому мне снились коровы и дети, которых бросали в темные ямы, и наркоманы, спавшие на софах, принадлежавших другим наркоманам.
Когда я в последний раз видела сына, он сообщил, что живет в «берлоге». Я сказала ему, что, по-моему, это позорно.
Я помню океан, отливавший в хорошие дни густой серостью с белыми прядями, наделявшими его характерным мерцанием. В небе тогда светилось то, что походило на тряпье, свисавшее с бельевой веревки рая. Очень красиво, но страшновато.
IVМой друг был наречен при крещении Фредериком фон Шлегелем — в честь немецкого философа, но все звали его Хансом. А я — просто Г, инициал, лишенный одеяний, так я любила говорить. Кошку звали Шкура, а имя моего сына-наркомана я вам не скажу.
Я отсутствовала неопределенное количество времени, за которое завершила большую работу.
То, что в нее не вошло, я носила в чемодане — пока не встретила Ханса в книжном магазине «Границы», — носила по всему городу. Сама работа хранилась в другом месте. Не знаю, насколько она получилась удачной. В минуты более оптимистичные мне нравится думать, что намного; но потом что-нибудь да случается — какие-то мельчайшие изменения происходят в атмосфере, или ворон, что повадился прилетать на пожарную лестницу, начинает сверлить меня глазами через окно, — и я впадаю в отчаяние по поводу моих достижений. В такие времена я чувствую, что мне ясны побуждения тех, кто бичует себя плетью о девяти хвостах или спит на утыканной гвоздями доске. Я тоже начинаю жаждать кары за ничтожность моих усилий — собственно говоря, за ничтожество моей личности.
Помимо софы, квартира Ханса еще изобилует искусственными цветами всевозможных видов и названий. Цветов там тысячи, и по утрам он опрыскивает их водой из полупрозрачной бутылки, на что уходит ровно час. Я не могу избавиться от ощущения, что они, того и гляди, заговорят, что это не просто завитушки цветной пластмассы или, в некоторых случаях, лоскутки накрахмаленной ткани. Букетик розовых лютиков, что чопорно стоит на кофейном столике перед софой, на которой я сплю, неизменно кажется мне готовым порассуждать о психологии. Нарциссист, неизменно готовы поведать лютики, — это человек, вообще говоря более счастливый, чем сравнительно истеричная личность в пограничном состоянии. После чего примутся со значением кивать, указывая на нарциссы, а я, разумеется, вспомню о встрече с моим другом в книжном магазине «Границы», при которой каждый из нас держал в руке по книжке о пограничных состояниях личности, но лишь затем, чтобы променять их (с благодарностью) на художественную литературу. Тюльпаны, сдается мне, неизменно готовы согласиться со мной в том, что сама идея личностных расстройств и жутковата, и привлекательна сразу, а мысль о чем-то неожиданном, затаившимся под внешней оболочкой человека, всегда сопровождается в нас трепетом, хотя, быть может, не всегда желанным. Так оно и продолжалось: цветы казались неизменно готовыми посудачить, а я любовалась их выдержкой. Одно уж то, что они продолжали, упорствуя, жить и в самую глухую пору зимы, было, я полагаю, достойным поводом для их прославления — хотя, возможно, они были просто психами чистой воды, совершенно как я.
Так или иначе, квартиру я покидала редко, а все больше сидела у окна, позволяя себе погружаться время от времени в оживленные беседы с вороном. Ворон приносил мне вести о моем сыне, неприятные вести, и как ни старалась я отговорить его (или ее), она упорствовала в доставке мне донесений такого рода. Нам ведь совсем неведома степень восприимчивости других животных видов, вполне возможно превосходящая ту, которой так дорожим мы, люди. Я вот дорожу отсутствием сына в моей жизни. Я лелею его отсутствие, как кто-то может лелеять жизнь в доме, где собраны искусственные цветы всевозможных видов и названий и обитает пятнистая кошка.
Кошка разговорчивостью не отличалась и, если не считать ночного времени, держалась от меня на расстоянии. Временами я чувствовала, что она «окидывает меня взглядом», но в присутствии кошек это чувствуют многие — а все по причине формы их глаз и потому, что моргают они редко. Не исключено, конечно, что они обладают способностью заглядывать нам в душу, хотя, если бы эта обладала способностью заглядывать в мою, навряд ли она пожелала бы спать со мной рядом. Она обнаружила бы там комковатую гущу противоречивых желаний и антипатий, которую я прячу под обычной своей невозмутимостью.
И с Хансом мы разговаривали редко, а разговоры наши, если они все же происходили, быстро увязали в брюзжании и взаимном непонимании. Он был, как я уже говорила, слеп на один глаз и, послушать Ханса, так это стало коренным фактом его жизни. Я как-то попыталась втолковать ему, что слепота на один глаз — не такое уж и увечье, и что же? — он мне чуть голову не оторвал. А ты много в этом понимаешь, да? — неверяще произнес он, и мы сразу же начали перебрасываться словами, как мячиком на соревнованиях по настольному теннису, в которых я участвовала (и которые проиграла) десятилеткой. Это же никаких нервов не хватит смотреть, как маленький белый шарик, сколь бы безобидным он ни был, пулей летит в тебя, словно желая покалечить на всю жизнь, — вот так переругивались и мы с Хансом. Такого самопотворства, как твое, я отроду не видел! — орал он, а я орала: По крайней мере, я сама себя не обманываю! — а он орал: Ты бы хоть раз прибралась здесь немного! — Да я здесь и собственных мыслей не слышу! — орала я.
Последнее было мелочным выпадом, подразумевавшим манеру Ханса с утра до вечера играть на терменвоксе, извлекая из него жутковатые звуки, напоминавшие дурной научно-фантастический фильм или вой совокупляющихся кошек, или, намного реже, воркование стайки голубей. Инструмент Ханс еще не освоил, это был трудный для освоения инструмент, хотя, если хотите знать мое мнение, любая обладательница приличного сопрано способна довольно точно воспроизвести его звучание, растягивая оооооо и ииииии какого-нибудь простенького напева.
Впрочем, когда Ганс играл «О mio babbino caro»,[13] я невольно умилялась. Он стоял, правя своим странным инструментом, — плебейского обличия мужчина с крупной квадратной головой и сжатым в беспощадную линию ртом, — его похожие на большие ростбифы ладони разгребали воздух, и от нежного зрелища, которое являл собой этот грустный, одноглазый человек, — еще более трогательного от того, что Пуччини его фальшивил, — глаза мои неизменно наполнялись слезами.
Я приживалась в квартире, как приживается кошка: сдаваясь на милость непривычного окружения, помечая, так сказать, мою крошечную территорию, состоявшую из софы и пластмассового кресла, которое я придвинула к окну, чтобы смотреть наружу. Все время шел или собирался пойти снег, и я, как зачарованная, наблюдала за снежинками, походившими на рои больших белых пчел.
Впрочем, я уже начинала страшиться визитов ворона, от известий о моем сыне у меня всякий раз опускались руки: его поймали на покупке героина, и полицейский сломал ему нос; он так отчаялся, что подумывал, не вколоть ли себе в вену отбеливатель; он ложился в клиники для наркоманов, в психиатрические отделения больниц, участвовал в программах реабилитации; он сожительствовал с мормонским епископом, подсевшим на метедрин блондином, обладателем черной кошки, которая впоследствии издохла на улице. Мне приходилось затыкать уши.