Остров пингвинов - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этот вечер у г-жи Кларанс появился новый гость — Ипполит Сереc; он был депутатом от Альки и одним из самых молодых членов палаты: говорили, что отец его держал кабачок, но сам он был адвокат, красноречивый, видный, представительный и, как полагали, знающий свое дело.
— Господин Сереc, — сказала ему хозяйка дома, — вы представляете самый прекрасный округ в Альке.
— И становящийся с каждым днем все прекраснее, сударыня!
— К несчастью, здесь ходить стало совсем невозможно! — воскликнул г-н Бутурле.
— Это почему же? — спросил г-н Серес.
— Да из-за автомобилей, конечно!
— Не браните их, — возразил депутат. — Это наша великая национальная промышленность.
— Знаю, милостивый государь. Нынешние пингвины напоминают мне древних египтян. Как утверждает Тэн[176], опираясь на сообщение Климента Александрийского[177], но, впрочем, несколько погрешая против подлинного текста, египтяне поклонялись крокодилам, которые их пожирали; так и пингвины поклоняются автомобилям, которые их давят. Нет никаких сомнений: будущее принадлежит этому металлическому животному. К извозчикам больше не возвратятся, как не возвращаются к дилижансам. Долгие мучения лошади приходят к концу. Автомобиль, пущенный лихорадочной жадностью промышленников, подобно колеснице Джаганнатхи[178], на оторопелые народы, автомобиль, служащий дурацкому и смертоносному щегольству бездельников и снобов, скоро станет выполнять свое полезное назначение и, отдав свою силу на службу всем людям, будет вести себя как послушное работящее чудовище. Но, чтобы вместо вреда он приносил пользу, нужно будет построить для него дороги, соответствующие его поступи, такие шоссе, которых он не разворачивал бы своими яростными колесами, обдавая прохожих пылью и отравляя им легкие. Эти новые дороги надо будет закрыть для более медленного транспорта и для скота, устроить на них гаражи и мостки — словом, упорядочить и наладить дорожную сеть будущего. Таковы пожелания доброго гражданина.
Госножа Кларанс перевела разговор на благоустройство округа, представляемого г-ном Сересом, и тот с энтузиазмом стал говорить о сносе старых зданий, о прокладке новых улиц, о постройках, перестройках и всяких других полезных работах.
— В наше время строят замечательно, — сказал он. — Повсюду возникают новые великолепные улицы. Когда можно было видеть что-либо подобное нашим мостам с пилонами, нашим особнякам с куполами?
— Вы не упомянули еще о нашем большом дворце, прикрытом огромным колпаком, — проворчал, еле сдерживая ярость, г-н Данизе, старый любитель искусства. — Я просто диву даюсь, какой степени безобразия может достигнуть современный, город. Алька американизируется; всюду разрушают последние остатки того, в чем еще чувствуется свободный вкус, фантазия, соразмерность, сдержанность, человечность, традиции: всюду разрушают эту прелесть — старые каменные ограды, через которые свешиваются ветви деревьев; всюду изгоняют последние остатки воздуха и света, остатки природы, остатки прошлого, остатки памяти о наших предках, частицу нас самих — и возводят огромные, страшные, отвратительные дома, накрытые нелепыми куполами на венский лад, либо в новом стиле, без карнизов, без архитектурной формы, с какими-то устрашающими выступами и смешными кровлями, и подобные чудища лезут вверх, бесстыдно вздымаясь над окружающими домами. По фасадам наляпаны какие-то отвратительные шишкообразные наросты, и именуется это мотивами нового искусства. Я видел новое искусство в других странах, там оно не так гнусно. Оно там мило, занятно. А наша страна пользуется печальной привилегией выставлять на всеобщее обозрение образцы самой безобразной архитектуры — безобразной на самоновейший манер и в огромном количестве вариантов. Завидная привилегия, нечего сказать!
— А вам не приходило в голову, — строго спросил г-н Серес, — что такая резкая критика может от нашей столицы отпугнуть иностранцев, которые стекаются к нам со всех концов света и оставляют здесь миллиарды?
— Будьте покойны, — ответил г-н Данизе, — иностранцы не затем сюда ездят, чтобы любоваться нашими постройками; они ездят сюда ради наших кокоток, наших портных и наших кабаков.
— Скверная у нас привычка — клеветать на самих себя, — со вздохом промолвил г-н Серес.
Госпожа Кларанс, как тактичная хозяйка, сочла своевременным опять перевести разговор на любовь и спросила г-на Жюмеля, какого он мнения о последней книге Леона Блюма[179], где автор жалуется…
— …на бессмысленный запрет, — подхватил профессор Гэддок, — запрет, возбраняющий светским девушкам заниматься любовью, что они делали бы с удовольствием, меж тем как продажные женщины занимаются ею слишком много и без всякого удовольствия. Это в самом деле достойно сожаления; но пусть господин Леон Блюм не огорчается сверх меры: если все и обстоит так плачевно в нашем узком буржуазном кругу, то могу заверить его, что вне этого круга он увидел бы всюду более утешительное зрелище. В народе, в широкой народной массе города и деревни, девушки занимаются любовью без обиняков.
— Какое ужасное падение нравов, сударь! — заметила г-жа Кремер.
И она воспела хвалу девической невинности в выражениях, полных изящества и целомудрия. Это было восхитительно!
Рассуждения профессора Гэддока о том же предмете было, наоборот, тяжко слушать.
— Светские девушки, — сказал он, — всегда под охраной и под надзором; к тому же мужчины не хотят иметь с ними дело из чувства порядочности, из боязни перед ответственностью и потому, что совращение молодой девицы не принесет им чести в обществе. Впрочем, неизвестно, что тут происходит в действительности, — ведь не видишь того, что принято скрывать. Это предпосылка, необходимая для существования всякого общества. Если б у светских девушек добивались любви, они были бы сговорчивее женщин, — и это по двум причинам: у них больше иллюзий, и любопытство их еще не удовлетворено. Женщины в большинстве случаев так плохо начинали с мужем, что у них не скоро появляется решимость продолжать с кем-нибудь другим. Мне лично не раз приходилось наталкиваться на такое препятствие при попытках к обольщению.
Когда неприятные рассуждения профессора Гэддока подходили к концу, в гостиную вошла мадемуазель Эвелина Кларанс и стала лениво разносить чай, с тем скучающим видом, который придавал ее красоте очарование восточной неги.
— Что касается меня, — сказал Ипполит Серес, взглянув на нее, — то я сторонник девиц.
«Дурак», — решила она.
Ипполит Серес, никогда не выходивший за пределы круга политического, круга избирателей и избираемых, нашел, что салон г-жи Кларанс весьма изыскан, хозяйка обворожительна, а дочь отличается какой-то своеобразной красотой; он стал усердно посещать их и ухаживал за обеими. Г-жа Кларанс, которой в ее возрасте особенно льстило внимание, находила Сереса очень милым. Эвелина же не оказывала ему никакого расположения и обращалась с ним надменно и пренебрежительно, а он, видя в этом аристократичность и хороший тон, еще больше восхищался ею.
Пользуясь своими обширными знакомствами, он старался доставлять им обеим удовольствия, и это ему порой удавалось. Он добывал им пропуска на заседания палаты и ложи в Оперу. Несколько раз давал он Эвелине возможность блистать на разных собраниях, в частности — на сельском празднике, который был, правда, устроен одним министром, но признан подлинно светским и принес республиканской власти первый успех в глазах высшего общества.
На этом празднике Эвелина, замеченная многими, особенно привлекла внимание одного молодого дипломата, некоего Роже Ламбильи, и тот, решив, что она принадлежит к среде, не отличающейся строгостью нравов, пригласил ее к себе, на свою холостую квартиру. Она находила его красивым, думала, что он богат, — и пошла. Немного взволнованная, почти смущенная, она чуть не стала жертвой своей храбрости, избежав поражения только при помощи смелого военного маневра. Это происшествие было самым большим безумством во всей ее девической жизни.
Войдя в круг людей, близких к министрам и президенту, Эвелина подчеркивала там свою аристократичность и благочестие, чем привлекла к себе симпатии крупных деятелей антиклерикального и демократического лагеря республики. Ипполит Серес, видя, что она пользуется успехом и что знакомство с ней делает ему честь, еще больше увлекся ею, — он влюбился в нее до безумия.
Тогда и она стала с интересом присматриваться к нему, желая знать, как далеко зайдет его чувство. Она находила его неизящным, лишенным душевной тонкости, дурно воспитанным, но энергичным, сообразительным, способным и не таким уж скучным. Она еще смеялась над ним, но уже подумывала о нем. В один прекрасный день она решила подвергнуть его чувство испытанию.