Тысяча осеней Якоба де Зута - Дэвид Митчелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она толчет корня ноги, ожидая слов хоть с каким-нибудь смыслом.
— Я принял путь… бессмертия, но настоящее имя ему — зло.
Огонь трещит, животные дышат, снег падает.
Джирицу кашляет, словно что‑то попало в горло.
— Она видит так далеко! Очень далеко, очень… Мой отец продавал с лотка табак, увлекался азартными играми в Сакаи. Нас считали чуть выше изгоев, и однажды вечером карты легли совсем плохо, и он продал меня кожевнику. Неприкасаемому. Я потерял свое имя и спал на чердаке скотобойни. Годы, годы я резал глотки лошадям, чтобы заработать на пропитание и крышу над головой. Резал… резал… резал. Что сыновья кожевника делали со мной! Я… я… я… мечтал, чтобы кто‑нибудь перерезал горло мне. Приходила зима, и я грелся, лишь когда варил кости на клей. Приходило лето, мухи лезли в глаза, в рот, и мы отскребали засохшую кровь и маслянистое говно, чтобы смешать все с морскими водорослями, превращая в удобрения. В аду пахнет лучше, чем в том месте…
Стропила потрескивают. Снега прибавляется и прибавляется.
— На Новый год я перелез через стену, огораживающую деревню ета и убежал в Осаку, но кожевник послал в погоню за мной двух человек. Они не ожидали, что я так хорошо владею ножом. Никто ничего не видел, а Она видела. Она притягивала меня… днями, перекрестками, слухами, снами, месяцами… тянула на запад, запад, запад… через проливы к феоду Хизен, к феоду Киога… и выше… — Джирицу смотрит на потолок, возможно, в сторону вершины горы.
— Аколит — сама, — спрашивает Отане, продолжая размалывать лекарство, — говорит о ком‑то в храме?
— Они все смотрят ее глазами, как пила — глазами плотника.
— Глупая старуха никак не поймет, кем может быть эта «Она».
Слезы льются из глаз Джирицу.
— Разве мы нечто большее, чем совокупность наших деяний?
Отане решается на более прямой вопрос.
— Аколит — сама, в храме горы Ширануи вы не видели госпожу Аибагаву?
Он моргает, взгляд становится более осмысленным: «Самая новая сестра. Да».
— Она… — Теперь Отане не знает, о чем спросить. — Она в порядке?
Он шумно и грустно вздыхает:
— Лошади знали, что я их убью.
— Как там относятся к госпоже Аибагаве? — Отане перестает толочь корень.
— Если Она услышит, — говорит Джирицу, опять уходя в себя, — то проткнет мое сердце пальцем… Завтра я… расскажу… о том месте… но ночью ее слух гораздо острее. Тогда меня отправят в Нагасаки. Я… я… я… я…
«Имбирь для его циркуляции крови, — Отане идет к шкафу, — девичья трава от бреда».
— Моя рука, моя кисточка: они знали раньше меня, — усталый голос Джирицу следует за ней. — Три ночи тому назад, а может и все девять, я был в библиотеке, работал над письмом для Дара. Письма — меньшее зло. «Акты милосердия», говорит Генму, но… но я выходил из себя, а когда вернулся, моя рука, моя кисточка написали… написали сами… — он шепчет, и его колотит, — …я написал сам Двенадцать догм. Черными чернилами на белом пергаменте! Даже произнести их вслух богохульство, за исключением учителя Генму и владыки — настоятеля, но чтобы записать их, и любой мирянин смог бы их прочесть… Она, должно быть, чем-то занималась, а не то убила бы меня там же. Учитель Иотен прошел мимо, совсем рядом, позади, в считаных дюймах… Не двигаясь, я прочитал Двенадцать догм и увидел, впервые… что скотобойни Сакаи в сравнении — сад наслаждений.
Отане почти ничего не понимает из его речи, натирает на терке имбирь, а сердце холодеет.
Джирицу достает спрятанный под одеждой футляр из кизилового дерева для хранения бумаг.
— Некоторые важные люди в Нагасаки не куплены Эномото. Магистрат Широяма может доказать, что он живет по совести… и настоятели конкурирующих орденов захотят узнать самое худшее, и это… — он хмурится, глядя на футляр, — худшее из худших.
— Аколит — сама намеревается, — спрашивает Отане, — попасть в Нагасаки?
— На восток, — молодой человек, больше похожий на старика, с трудом обнаруживает ее. — Кинтен последует за мной.
— Чтобы убедить Аколит — сама, — надеется она, — вернуться в храм?
Джирицу отрицательно качает головой.
— Для тех, кто… отворачивается, обратного пути нет.
Отане бросает быстрый взгляд на нишу — буцудан:
— Спрячьте там.
Аколит Джирицу смотрит сквозь ладонь на огонь.
— Попав в снегопад, я подумал, Отане из Курозане приютит меня…
— И эта старушка рада… — крысы шуршат под стропилами, — …рада, что вы так подумали.
— …на одну ночь. Но если я останусь на две ночи, Кинтен убьет нас обоих.
Он произносит это бесстрастно, как что‑то обыденное.
«Огонь пожирает дерево, — думает Отане, — а время пожирает нас».
— Отец называл меня «мальчик», — говорит он. — Кожевник звал меня «псом». Учитель Генму назвал своего нового аколита Джирицу. Как меня зовут сейчас?
— Вы не помните, — спрашивает она, — как вас называла мать?
— На скотобойне мне все время снилась… женщина, похожая на мать, которая называла меня Мохи.
— Это была точно она. — Отане смешивает чай с порошками. — Пейте.
— Когда владыка Энма спросит мое имя, — беглец берет кружку чая, — чтобы записать меня в Книгу ада, так я ему и скажу: «Мохи Отступник».
Отане снятся чешуйчатые крылья, гремящая чернота и далекие стуки. Она просыпается на кровати, сделанной из соломы и перьев, между простынями из пенькового полотна. Щеки и нос щиплет морозом. В проблесках снежно-голубого дневного света она видит Мохи, свернувшегося калачиком у умирающего очага, и вспоминает весь разговор. Она наблюдает за ним некоторое время, не зная, проснулся он или нет. Кот вылезает из‑под шали и идет к Отане, которая пытается выделить из ночного разговора бред, видения, ключи к разгадке и правду. «То, от чего он убежал, — понимает она, — угрожает госпоже Аибагаве…»
Все это записано на бумаге, которая хранится в кизиловом футляре. Он держит его в руке.
«…и, возможно, — думает Отане, — этот футляр и есть ответ Марии — самы моим молитвам».
Она могла бы убедить аколита остаться на несколько дней, пока его не перестанут искать.
«Под крышей есть удобный тайник, — думает она, — если кто‑нибудь придет…»
Она выдыхает облачко белого пара в холодный воздух. Такие же облачка, только поменьше, выдыхает кот.
«Возблагодарим Бога на небесах, — произносит она беззвучно, — за этот новый день».
Бледные облачка поднимаются и над влажным носом спящего пса.
Но Мохи, завернутый в теплую чужеземную шаль, еще более застывший, чем труп.
Отане осознает, что он не дышит.
Глава 15. ДОМ СЕСТЕР В МОНАСТЫРЕ НА ГОРЕ ШИРАНУИ
Восход двадцать третьего утра десятого месяца
Три бронзовых раската колокола Первого света отражаются от крыш, сбрасывают голубей с насиженных мест, разбегаются эхом по Дому, просачиваются через щель под дверью в келью самой новой сестры, и находят Орито, которая не открывает глаз и молится: «Позволь мне хоть на мгновение дольше побыть где‑то еще…» — но запахи влажного татами, жирных свечей и затхлого дыма не оставляют никакой надежды на иллюзорную свободу. Она слышит тап, тап, тап: женщины набивают трубки.
Ночью блохи или вши попировали на ее шее, груди, животе, бокам и спине.
«В Нагасаки, — думает она, — два дня пути отсюда, клены все еще красные…
Цветы манджу, розовые и белые, сайра такая жирная, как раз идет ее лов».
«Два дня пути, — думает она, — которые, возможно, равносильны двадцати годам».
Сестра Кагеро проходит мимо кельи. Ее голос бьет по нервам: «Холодно! Холодно! Холодно!»
Орито открывает глаза и изучает потолок в ее комнате, шириной в пять циновок.
Она гадает, на какой балке повесилась последняя самая новая сестра.
Очаг потушен, дважды отфильтрованный свет обрел новую голубоватую белизну.
«Первый снег, — думает Орито. — Ущелье, ведущее к Курозане, может стать непроходимым».
Ногтем большого пальца Орито делает насечку на деревянной обшивке стены.
«Дом может владеть мной, — думает она, — но не временем».
Она считает насечки: один день, два, три…
…сорок семь, сорок восемь, сорок девять…
Это утро, отсчитывает она, пятидесятое после ее похищения.
«Ты будешь здесь, — надсмехается Жирная Крыса, — и после десяти тысяч насечек».
Глаза крысы — черные жемчужины; и она внезапно исчезает.
«Если это была крыса, — убеждает себя Орито, — она не говорила, потому что крысы не разговаривают».
Она слышит в коридоре тихое пение своей матери, как и почти каждое утро.
Она чувствует запах онегири, рисовых шариков, обсыпанных кунжутными семечками, которые жарит ее служанка Аяме.
— Аяме тоже нет здесь, — говорит Орито. — Мачеха уволила ее.