Улицы гнева - Александр Былинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впереди заслоны гестаповцев и полицаев, высокие стены тюрьмы с вышками и часовыми, колючая проволока, овчарки, уцелевшие явки, люди, напуганные арестами и расстрелами... А он один. Неужели удастся преодолеть все это смертельное нагромождение и вызволить из плена того, кто томится там с лета?
Такую задачу ЦК привез новый секретарь, побывавший у Федора Сазоновича: попытаться спасти Сташенко.
— Аусвайс!
У путника все в порядке.
— Битте... В областную больницу шагаю, на лечение. Кранк ист... Чин чинарем...
5
Долгие дни прошли, пока Рудой дотянулся до этого кресла. Осторожно облокотившись о кожаные ручки, он искоса поглядывал на пухленькую молодую парикмахершу с тщательно подбритыми бровями и крашеными ресницами. Она действовала неторопливо, даже с ленцой. Но Рудому каждое ее движение представлялось значительным, полным особого смысла. Вот она сверкнула ножницами, и в ушах его запело, потом застрекотала машинка, приятно охладив шею. Бритва, снимавшая белесую щетину с задубелых щек, знаменовала самое нежность, а у глаз его все играл перстенек, наверное, подарок какого-то фрица.
Он все прощал этой бабенке, всю ее греховность, о чем был наслышан, добираясь к этому креслу. Не зря ее приглашают на Чернышевскую с инструментом: заключенные тоже люди. Она собирает тогда свои причиндалы и молча покидает парикмахерскую. Такое случается раз-два в месяц.
В остальное время она намыливает скулы цивильным клиентам. Когда попадается румынский или итальянский военный, не говоря уже о немецких чинах, она расплывается и чуть ли не влезает сама в чашечку с мыльной пеной, чтобы только потрафить гостю.
Рудого она бреет равнодушно, не подозревая, зачем он здесь. Не ведает она, скольких трудов стоило ему нащупать именно это кресло, дотянуться сюда в пасмурный, уже по-зимнему холодный день.
— Одеколон?
— Что угодно, дорогая, — как можно любезнее произносит Рудой.
Да, он оказался настоящим разведчиком, черт побери! Хоть особых курсов и не проходил, а здесь не растерялся. На явку к Ласточке не сунулся. После провала Сташенко Марта сообщила: продала женщина. Возможно, Катерина. Пришел в наробраз, за секретарским столом пожилая тетя — ауфвидерзеен. Зато ответила запасная явка, оставленная связным ЦК. «Табак — трубка». Курим, значит. Тревожная улыбка на морщинистом лице и внимательный, ожидающий взгляд: кого бог послал?
Вечером Рудой повидался с нужным человеком. Тот был совсем молод, не более двадцати. Но знал он многое.
— Зовите меня Валькой. Вообще думал, стану Шаляпиным, учился даже в музыкальном училище. Сидит у меня такая птица здесь, — он показал на горло. — Но теперь иные песни довелось петь. Директора училища расстреляли сразу, он еврей, не успел эвакуироваться: жена на операции лежала. Между прочим, я еще стихи пишу. Белые называются, без рифмы. Оно легче, когда без рифмы.
Рудой слушал болтовню парня, ожидая, когда тот начнет о деле. А парень не торопился, все как бы отдаляя горькую минуту.
Да, здесь было вовсе невесело. Они в Павлополе даже не подозревали, что произошло. Вслед за Сташенко арестовали более сотни подпольщиков. Взяли секретаря подпольного горкома Чумака и его друзей, связных и, в общем, всех, кто имел отношение к организованному подполью. Сейчас уже поутихло. Некоторых даже выпустили на поруки родственникам. Но многим заключенным грозит расстрел. И всех продала одна из наробраза. Ее взяли первой.
Валька пообещал разузнать о цивильных, имеющих доступ в тюрьму. Через несколько дней приметили весьма ненадежное лицо — парикмахершу, которая путалась с военными. Вместе с ребятами, оставшимися на воле, Рудой часами вел наблюдение за парикмахершей и ее соседями, заводил с ними знакомства, исподволь выспрашивал о житье-бытье королевы бритвы и помазка. В кресло захудалой парикмахерской то и дело усаживались клиенты, искавшие путей к сердцу толстушки. Одно неосторожное слово, фальшивый жест могли порвать и без того ненадежную паутину, какую плели новые друзья Рудого.
— Массаж?
— Сколько угодно, дорогая. Всю жизнь мечтал, чтобы такие нежные ручки...
— Не болтайте глупости.
— Не глупости это вовсе. Я давно слежу за вами.
— Следите? Вот еще чего недоставало! Что вы, полицай какой? А я вас, например, первый раз вижу. Вот уж клиентура...
Ее пухлые пальцы привычно шлепали по щекам, пощипывали их, втирали крем в обветренные скулы — ему делали массаж впервые в жизни — а он лихорадочно обдумывал дальнейший виток узора, что вывязывал вот уже несколько недель подряд.
— А ведь мы с вами встречались, — сказал Рудой, наконец решившись.
— Где же, дорогой?
— А там...
— Где?
— На Чернышевской. Вас Верой зовут.
Девушка приостановила работу, и зеркало отразило мгновенный испуг, шевельнувший ее подбритые брови. Но тут же пальцы ее снова забегали с удвоенным старанием.
— Мало ли вас, мужиков, на белом свете... Всех не запомнишь. Может, и был там, а может, и брешешь.
— На кой черт мне брехать, девушка хорошая? Но только вас хорошо запомнил.
— Ну и на здоровье.
Костя читал на стене:
«Регирунгсдиректор. Прейскурант для парикмахеров...
Стрижка волос — 3 рубля, наголо — 1 р. 50 коп., бритье лица — 2 рубля, головы — 2 р. 50 коп. Дамский салон...»
«Вот куда добрались немецкие хозяйственники, всё учли и даже на стрижку-брижку таксу установили. Регирунгсдиректор...»
— Дотошные у вас хозяева. Каждый, гляди, волос учтен, — сказал Костя, кивнув на плакатик у зеркала.
— Порядок, — ответила Вера. — Немцы — нация порядка, вот что. Потому нас и туда, где вы были, приглашают.
— Дружок у меня остался там, — тоскливо проговорил Костя, поглядывая на мастерицу. — Может, передашь ему привет с воли?
— Запрещено нам разговаривать там и даже смотреть вокруг не разрешается. Чего еще вам? Подсчитать?
— Голову помойте, вот что.
Клиент попался ей сегодня интересный. И, наверное, денежный. Неужто она таки стригла его в тех вшивых камерах, откуда как будто людей живыми не выпускают?
Она поливала ему голову из кувшина, намыливала волосы, ополаскивала, отжимала воду.
— Молодой же, а, гляди, какой посивелый, — сказала, уже причесывая мокрые волосы. — От роду такой или как?
— От войны, можно сказать.
— Переживания?
— Они. И еще, надо сказать, не кончились. Остался у меня родич там... Братуха. Послушай-ка, где бы мы повидались с тобой?
— Ни к чему это. Я занятая.
— Не то подумала.
— А для чего тогда?
Рудой нетерпеливо мотнул головой:
— Подсчитай, барышня.
Та наслюнявила огрызок карандаша и стала подсчитывать стоимость всех удовольствий, которые доставила клиенту. Но только Рудой не стал дожидаться. Раскрыв ладонь, он показал золотую монету:
— Сдачи не надо, — и сунул ее в потный кулачок мастерицы.
— Многовато, барин, что-то... — растерялась она. — Что еще должна?
— Ничего. Одному человеку привет передашь. Заключенный он, в тюрьме.
Вот так в ее пухлом кулачке вдруг оказалась зажатой судьба Сташенко. Но Рудой почему-то верил, что толстушка не выдаст, хотя вполне могла бы это сделать.
Позднее, вспоминая этот почти безрассудный поступок, он внутренне усмехался: иногда даже разведчикам приходится пренебрегать здравым смыслом.
— Фальшивая? — спросила, уже успокаиваясь, но все же поглядывая по сторонам.
— Стану я к порядочному человеку соваться с фальшивыми. Царской чеканки, неужто не заметила?
— Ладно. Потолкуем.
Они условились о встрече. Рудой покидал парикмахерскую окрыленный. Неужто удастся выполнить тот почти фантастический план командования?
6
Под руками струился обнадеживающий холодок металла, знакомый еще с тех дней, когда штамповал лопаты на заводе «Спартак». Было это так давно, что порой чудилось, будто кто-то нарассказывал ему и о комсомольском комитете, и о вылазках на Днепр с баянами и пивом, и о встречах с немецкими ребятами — членами юнгштурма из Галле-Мерзебурга, приехавшими в гости. Но запомнил он вожака юнгштурмовцев Вальтера, голубоглазого крепыша в рубашке защитного цвета с отложным воротником, его белозубую улыбку, взметнувшийся кулак: «Рот фронт!» Очень хотелось тогда быть похожим на того немецкого комсомольца... Где-то он сейчас? Где все те ребята из далекого Галле? Успели сообразить что-нибудь против Гитлера? Или пошли с этими? Не может быть... Погиб тот Вальтер где-нибудь...
У него было время, чтобы передумать все прошлое и настоящее. На будущее он не надеялся. Затишье после встречи с Кохом не сулило ничего хорошего. Его не выдворили из одиночки, по, видимо, уже потеряли всякий интерес к его персоне. Так бывает перед концом.