Том 9. Пьесы 1882-1885 - Александр Островский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Елохов. Какая уж развязка без денег!
Мардарий. Потому крыльев нет. И рад бы полететь, да взяться нечем.
Елохов. Полететь-то и без крыльев можно; влезь на колокольню повыше, да и лети оттуда. Одна беда: без крыльев сесть-то на землю хорошенько не сумеешь: либо плашмя придешься, либо вниз головой.
Мардарий. Это точно-с. А Ардалиону Мартынычу стеснять себя какая оказия, коли у них состояние даже сверх границ! И характер у них такой: что им в голову пришло, сейчас подай! О цене не спрашивают. Тоже иногда послушаешь их разговор-то…
Елохов. А что?
Мардарий. Да уж оченно хорошо, барственно разговаривают. Спрашивают как-то барин у Ардалиона Мартыныча: «А ведь ты, должно быть, в год много денег проживаешь?» А Ардалион Мартыныч им на ответ: «А почем я знаю. Я живу, как мне надобно, а уж там в конторе сочтут, сколько я прожил. Мне до этого дела нет». Так и отрезали; значит, шабаш, кончен разговор. Благородно. (Прислушиваясь.) Кажется, идут-с. (Уходит в среднюю дверь.)
Из боковой двери выходят Кочуев и Муругов.
Явление второеЕлохов, Кочуев и Муругов.
Кочуев. Макар, здравствуй!
Елохов. Здравствуй! (Кланяется Муругову; тот молча подает ему руку.)
Муругов (Кочуеву). Ну, так как же, Виталий Петрович?
Кочуев. Не могу, никак не могу; уж я вам сказал. Прошу у вас отпуска по домашним обстоятельствам.
Муругов. Что такое за «домашние обстоятельства»? Я этого не понимаю. Дом, домашние обстоятельства! Что вы птенец, что ли, беззащитный? Те только боятся из гнезда вылететь. У порядочного человека везде дом: где он, там и дом.
Елохов (Кочуеву). Куда это тебя манят?
Муругов. Пикник у нас завтра, легкий обед по подлиске.
Елохов. А позвольте узнать, почем с физиономии?
Муругов. Рублей по 300 выйдет. Не угодно ли?
Елохов. Ого! Было время, не отказался бы, а теперь не по карману.
Муругов. Недорого: с дамами; букеты дамам прямо из Ниццы, фрукты, рыба тоже из Франции. Разочтите!
Кочуев. Не зовите его; он у нас философ.
Елохов. «Философ»! Пожалуй, и философ, да только поневоле.
Муругов. Как поневоле?
Елохов. Прожил состояние, вот и философствую. Что ж больше-то делать? Все-таки, занятие. А будь у меня деньги, так кто б мне велел? С деньгами философией заниматься некогда, другого дела много. А без денег у человека досуг; вот от скуки и философствуй!
Кочуев. Нет, уж дня два-три, а может быть, и неделю, я не ваш. Деньги, если угодно, я заплачу, а быть не могу.
Муругов. Что вы! Да разве нам деньги нужны? Нам люди нужны. Скучно будет без вас.
Кочуев. Не могу, решительно не могу.
Муругов. Ну, как хотите. После сами будете жалеть.
Кочуев. Знаю, знаю, что буду жалеть, да что ж делать!
Муругов. Я все-таки завтра за вами заеду: может быть, и надумаете. До свиданья! (Подает руку Кочуеву и Елохову и уходит. Кочуев его провожает и возвращается.)
Явление третьеЕлохов, Кочуев, потом Мардарий.
Елохов. Ты посылал за мной; ну, вот я и пришел. Зачем я тебе понадобился? В шахматы, что ли, играть? Так давай! Я сегодня в расположении, 300 рублей выиграю и запишусь на пикник.
Кочуев. Я хочу поделиться с тобой радостью.
Елохов. Двести тысяч выиграл?
Кочуев. Больше. Жена приедет.
Елохов. Когда?
Кочуев. Да сейчас или завтра. Сегодня утром депешу получил.
Елохов. Да, действительно радость. Ну, поздравляю! А я было уж думал…
Кочуев. Что?
Елохов. Да нехорошо.
Кочуев. И я было думал, что нехорошо…
Елохов. Да скажи, пожалуйста, что у вас вышло? Отчего она из-за границы не вернулась к тебе, а проехала прямо в деревню?
Кочуев. А вот слушай! Вся моя беда в том, что я женился на очень добродетельной девушке. Это была большая ошибка. На таких девушек надо любоваться издали, а в жены они нам не годятся.
Елохов. Ну, это парадокс! Во-первых, на них расходу меньше.
Кочуев. Что расходы! Расходы не важное дело. А каково иметь перед собой ежеминутно строгого цензора нравов! Ты ждешь от жены наивности, веселости, ласки, а она тебе в душу глядит, точно допрашивает. Ты знаешь, теща моя очень богата, но порядочная ханжа, женщина с предрассудками и причудами какого-то особого старообрядческого оттенка. В таких же понятиях воспитала она и дочерей. Сама-то она из купеческого рода, только была замужем за генералом. При жизни-то его она молчала, рта не смела разинуть, а как муж умер, она вздумала быть генеральшей; ну, и чудит. Мне Ксения понравилась, да и денег обещали за ней очень много, соблазн был очень велик. Я понадеялся на себя, думал, что сумею перевоспитать ее, изменить ее взгляд на жизнь и заставить жить, как все люди живут. Не тут-то было: она оказалась сильней меня. У них есть своего рода логика, с которой бороться трудно.
Елохов. Сильны-то у них капризы, а логики им не полагается.
Кочуев. Нет, логика. Да вот тебе пример. Уговорил я ее ехать в оперетку. По-моему, хорошо исполненная оперетка самое лучшее средство для развития женщин застенчивых и очень скромных. Тогда приехала из Парижа какая-то опереточная знаменитость. Играли какую-то разудалую пьесу, живо, остроумно, изящно. Только одну арию, довольно скабрёзного содержания, героиня сопровождала уж очень смелыми жестами, по-парижски, ничем не стесняясь. В театре поднялась буря, грохот; стон стоит от восторга; заставляют повторить. Жена моя вся вспыхнула и обратилась ко мне с вопросом: «Что, это хорошо?» Я, знаешь, стал так и сяк оправдывать и актрису, и публику, и этот род представлений. Она ничего слушать не хочет, уставила на меня глаза в упор и твердит одно: «Нет, ты скажи, хорошо это или нет?..» Куда ж тут деваться? Нет, говорю, не хорошо. А если, говорит, не хорошо, так зачем же ты повез меня, зачем и сам ездишь?
Елохов. Да, это действительно логика.
Кочуев. Потом я начал было ее современными натуральными романами просвещать. Романы она покидала под стол, а один маменьке свезла. От той мне такой нагоняй был, что я не знал, как ноги унести. Тут скоро прослышала она про мои закулисные грешки в оперетке. В этом услужил мне один милый юноша; он вертится кругом моей тещи, за сестрой моей жены ухаживает, то есть за ее приданым. Поднялась буря. Я думал отразить нападение нападением, стал упрекать в ревности, доказывать, какой это гнусный порок, как он разрушает семейное счастье. Не помогло. На мой горячий монолог она мне ответила самым решительным тоном, знаешь что?
Елохов. Почем мне знать? Я не сердцевед.
Кочуев. Нет, говорит, это не ревность. Если б ты увлекся женщиной хорошей, увлекся ее умом, достоинствами, я, может быть, и чувствовала бы ревность; но ты падаешь очень низко, ты перестал быть равным мне, ты попадаешь в число людей, которых я равнодушно презираю. Любить такого человека я не могу, значит не могу и быть его женой; это безнравственно, грешно.
Елохов. Да, это строго.
Кочуев. Я был уничтожен; оставалось одно средство: раскаяние. Я искренно раскаялся. Мое раскаяние она приняла с светлой улыбкой и простила меня. Тут отчего-то она стала прихварывать, а потом и совсем расхворалась, нервы ее совершенно расстроились. Не знаю, виноват ли я в этой ее болезни, или нет. Должно быть, немножко виноват. Доктора отправили ее за границу. Она до самого отъезда была очень любезна со мной, и мы расстались трогательно. Но вот что странно: начинаю я получать от нее письма с упреками, что я веду без нее безнравственную жизнь, и одно письмо грознее другого.
Елохов. Как это странно!
Кочуев. Из-за границы она даже не заехала ко мне, а проехала прямо в деревню. И оттуда такие же письма. Сначала я оправдывался, потом махнул рукой и перестал отвечать.
Елохов. Да, ты мне тогда сказывал.
Кочуев. Это одно, а теперь другое. Теща всех денег, которые обещала за дочерью, сразу не выдала; остальные, говорит (а остальных около ста тысяч), через год, когда увижу, что вы согласно живете. А уж какое согласие! Сам видишь.
Елохов. Затруднительное положение!
Кочуев. Как я уже сказал тебе, я решился выдержать и не писать к жене, но выдержал не долго. Ты знаешь, в каком я обществе живу; все миллионщики, бросают деньги не жалея, а уж я от компании отстать не могу. Да и дома без хозяйки пропасть лишнего расходу. Вот я и стал в расчетах путаться. Вот видишь, какая гора счетов разных. Не то чтоб я был должен много, нет; все мелочи; а все-таки неприятно. Нет ничего хуже, как эти мелкие счеты: каретникам да шорникам, мебельщикам да драпировщикам! Вот я и стал о жене подумывать, и чудное дело, братец: чем больше я о ней думал, тем больше в нее влюблялся, тем больше открывал в ней достоинств, которых не замечал прежде. И сел я писать ей письмо. Напишу и изорву, потом примусь за другое, за третье, и все рву. Пишу это я ей письма и чувствую, чувствую, что сам перерождаюсь, становлюсь лучше; жизнь моя мне показалась пошлой, глупой; ну, просто, сам себя стыжусь. Чудо, братец!