От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 2 - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Привет, товарищи, честному народу… Да… А идти на позицию надо. По крестьянству, значит, следовает. Они там устали, а мы отдохнули. По справедливости. И пойдем! Не по приказу, значит, а по крестьянству, по справедливости. Пущай отдохнут! Знай наших, Морочненских. Всегда товарищи хорошие были. Не подгадим!
И он, взмахнув фуражкой над головою, сошел с трибуны. Гром аплодисментов и крики — «правильно, правильно!» — сопровождали его.
— Вот этот так поставил точку! — смеясь, говорил поручик солдату, — настоящий окопный дядя.
Толпа расходилась. Близилось время ужина. Летние сумерки надвигались. Обычно в такие часы то тут, то там завелась бы песня, заверещала бы гармоника, собрался бы кружок слушателей, но теперь после ужина всюду были кучки солдат, слышались тихие речи, вопросы без ответа, и хмурились брови, и темно становилось в голове.
— Как вы думаете, Казимир Казимирович, — спросил Козлов у Верцинского, — пойдут или нет?
— Все зависит от погоды, будет погода хорошая, может, и пойдут… — сказал Верцинский.
XVII
За эти четыре месяца Козлов постарел лет на десять. Арест своими же солдатами, разложение армии сломили его. Из Райволово он получал редкие, но хорошие письма, и если что безпокоило его, так это только мучительное ревнивое подозрение, которое зародилось в нем по одному пустому случаю. Он шел весною ночью по местечку, занятому его полком. Благоухали развесистые липы, млели под лунным светом пирамидальные тополя, белые хаты казались нарядными, цвели каштаны. С соседнего болота слышался неугомонный хор лягушек. Луна светила с темно-синего, усеянного звездами неба. Сердце смягчилось от близости природы, хотелось верить в лучшее будущее и примирить с печальным настоящим. Кое-где горели костры — солдаты пекли краденую картошку. После революции они пели мало, больше толковали, злословили, осуждали и строили планы будущего.
— А помнишь Осетрова, — говорил кто-то невидимый из-под самого ствола раскидистого дуба, — слыхать, с командирской женой в Питере путался. И Гайдук тоже. Все бабы, как бабы. А что, товарищи, картошка готова? Я так думаю. Ежели землю делить, то надо поровну и непременно в собственность, потому какое же хозяйство возможно, ежели земля не твоя и сыну твоему не перейдет.
«Может быть, это мне послышалось, — подумал Козлов. — Разве может Зорька? Милая Зорька… А вот подойти и спросить? На каком основании такие речи?».
Он уже сделал два шага к говорившим, но остановился и пошел прочь. Спросить — значит поверить, а поверить? — что же тогда останется в жизни, когда все святое отнято и растоптано в прах: и царь, и Бог, и Родина… Неужели и семья? Нет, это послышалось. Козлов так уверил себя, что эти страшные слова не были сказаны, но померещились ему, что перестал о них думать… Но забыть не мог. И часто, в минуты раздумья, среди тяжелых дум о России, его мозг, как молния, прорезывала мысль: «Осетров с командирской женой путался, и Гайдук тоже». Теперь и Осетров, и Гайдук были в Совете, но теперь этого быть не могло. Зорьки не было в Петербурге… А ведь было тяжелое время осенью, когда не было от нее писем. Молчала она. Что тогда было? Спросить ее?.. И так жизнь не сладка, и без того ни мечтаний, ни надежд, а тут эта страшная мысль. Он прогонял ее, и она уходила, а потом возвращалась снова и мучила его безсонными ночами.
В эту ночь после митинга Козлов тоже не спал. Он думал о Зорьке, о ее последнем письме и не понимал, как могла она ему изменить и так писать. Нет. Она его ждет… Он думал о полке. В полку его ординарцем был унтер-офицер Железкин. Тот самый Железкин, который под Новым Корчиным грудью своею заслонил его, окопал его в землю, и которого он спас потом при атаке. С тех пор Железкин не расставался с ним.
— Никогда, ваше высокоблагородие, не забуду, что вы для меня сделали. Детям заповедаю благословлять вас. Умирать буду, а вас не оставлю, — часто говорил ему Железкин.
У Железкина было два Георгиевских креста и он был произведен в младшие унтер-офицеры. Козлов хотел его сделать взводным, но Железкин был совершенно неграмотен и так туп, что как ни бились с ним, не мог осилить и азбуки. Козлов сказал, что он рад бы произвести его в старшие унтер-офицеры, но его стесняет его неграмотность. Железкин прямо в глаза посмотрел своему командиру и сказал:
— Куды ж мне, ваше высокоблагородие, взводным быть. Я и так премного вам благодарен. Не чаял никогда и унтер-офицером-то быть. Не безпокойтесь. Я и так по гроб жизни вам обязан.
На второй месяц после революции Железкин явился как-то вечером к своему командиру и заговорил упрямо и настойчиво.
— Ваше высокоблагородие, я к вам с просьбою. Ходатайствуйте о моем производстве в подпрапорщики. В Павлиновском полку многих произвели.
— Что с тобою, Железкин, — сказал Козлов.
— Как я, значит, геройски с вами воевал и всегда защита вам был, то вы бы могли обо мне позаботиться. Нынче это можно и без всякого разговора.
Козлов отказал Железкину. С тех пор наружно между ними оставались прежние отношения, но Железкин избегал смотреть в глаза своему командиру и не любил вспоминать про прежние геройские дела и в Зарайском полку.
— Так, серость одна тогда была, — сказал он как-то Козлову. — Мы, ваше высокоблагородие, несознательные были. Нас в темноте держали. А теперь нам все открыто.
Козлов посмотрел на Железкина. Железкин смотрел мимо Козлова куда-то в угол.
— Что же вам открыто? — спросил он солдата.
— Да вот, что в темноте нас держали. Дисциплина эта самая. Наказания.
— Железкин! Разве кто-либо когда наказывал солдата без вины. Ты был хорошим солдатом, разве я когда тебя бранил? — воскликнул Козлов.
— Никак нет. А только могли, что хотели сделать.
— И опять-таки неправда. На все был закон, и против закона ни я, да и никто ничего не мог сделать.
— Какой уже закон… — мрачным голосом проворчал Железкин, — закон-то был Царский. Один произвол!
И Железкин вышел из землянки.
Все это вспоминалось теперь Козлову. В ротные комитеты не было избрано ни одного офицера, больше половины членов комитетов были евреи или самые развращенные солдаты, подвергавшиеся частым наказаниям, бывшие под судом. Председателем полкового комитета был Верцинский, над которым смеялись солдаты, который ни во что не верил и ничего и никого не признавал.
«Что же это такое? — думал Козлов, ворочаясь с боку на бок на узкой койке. — Что же будет от этого? Начальству виднее… А где оно, настоящее-то начальство?».
XVIII
Утро выступления на позицию было серое и туманное. Падала с неба какая-то мокрота. Однако полк поднялся, засуетился и с говором и шумом выступил из деревни.
В десяти верстах от места ночлега, на полпути до позиции, протекала река, и на ней были мосты, охраняемые казачьими караулами. Здесь должен был быть большой привал. Серою толпою с глухим гомоном надвигались солдаты. Шли уныло, медленным шагом. Ни в одной роте не пели. Старых песен петь не хотели, стыдились их, а новых знали слишком мало.
— Стой! — раздалась команда, когда головная рота подошла к реке. — Стой!.. Стой… — повторилась она во всех шестнадцати ротах. И, не дожидаясь разрешения, солдаты стали садиться где попало, по сторонам дороги и закуривать папироски.
И только что они сели, как среди них появился матрос. Он был в заломленной на затылок матросской безкозырке с лентами, в рубахе с голою грудью и шеей и в широких раструбом вниз шароварах. Он появился с недалекой от места привала станции железной дороги. Молодой, юркий, наглый, он повертелся в одной группе солдат, потом в другой, третьей, и вдруг от полка стали отделяться сначала одиночные люди, а потом целые группы, и бежать на мост. Взбежав на мост, они снимали с себя патронташи и высыпали патроны в реку. То тут, то там щелкнули винтовки, солдаты стреляли вверх. Это продолжалось несколько секунд, потом словно сумасшествие охватило весь полк. По величественному дубовому лесу, подходившему к реке, затрещала непрерывная бешеная стрельба, солдаты вынимали патронные ящики, хватали пулеметные ленты и бросали все это в реку.
— Долой войну! — неслось то тут, то там, среди криков и выстрелов. Где-то вправо сотни голосов дико и грубо заревели на мотив марсельезы:
Мы пожара всемирного пламя,Молот, сбивший оковы с раба.Коммунизм — наше красное знамяИ священный наш лозунг — борьба!К ним приставали голоса.
Весь полк расстреливал патроны, отраженные лесным эхом выстрелы казались громче, в самом лесу затрещал один, потом другой пулемет, а марсельеза, хриплая и дикая, то разгораясь, то утихая, неслась по берегу реки и подхлестывала людей. Слова знали немногие, им вторили без слов, и временами песня становилась диким и грубым воем.