Вопрос Финклера - Говард Джейкобсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У нее сильный голос, более подходящий для вагнеровских вещей. Но они не будут петь Вагнера, даже „Tristan und Isolde“.
— У меня железное правило: никогда не петь вещи, в названии которых встречается „und“, — говорит она.
Он понемногу начинает разбираться в финклерской культуре. Это как в случае с Либором и Марлен Дитрих (если считать, что Либор рассказал правду о себе и Дитрих): „Некоторые вещи недопустимы“. Хорошо, Треслав будет делать только допустимые вещи. Подайте ему немца, и он мигом намотает кишки этого мемзера на ближайшее дерево или фонарный столб!
Мемзер значит „ублюдок“ на идише. Треслав без конца употребляет это слово. Даже применительно к себе.
— Я счастливый мемзер, черт меня дери! — восклицает он время от времени.
Дабы отпраздновать свое преображение в счастливого мемзера, Треслав пригласил на дружеский обед Либора и Финклера. „Отметим начало моей новой жизни!“ Он хотел пригласить и своих сыновей, но передумал. Не нравились они ему. Финклер ему тоже не нравился, но Финклер был его старым другом, и с этим приходилось считаться. Он сам выбрал его в друзья. А сыновей он не выбирал.
Финклер присвистнул, прямо из лифта выходя на лоджию.
— Я гляжу, ты удачно встал на ноги, — шепнул он Треславу.
„Долбаный мемзер!“ — подумал Треслав.
— А разве я был сбит с ног? — спросил он сухо.
Финклер ткнул его пальцем под ребра:
— Да ладно тебе! Я просто шучу.
— Так ты теперь заделался комиком? В любом случае я рад, что тебе здесь нравится. Всегда можно посмотреть крикет.
— Можно? — встрепенулся Финклер.
Он любил крикет, полагая, что любовь к крикету делает его истинным англичанином.
— Я о том, что можно посмотреть в принципе, а не в том, что ты можешь смотреть его отсюда когда вздумается.
Треслав не собирался приглашать Финклера на просмотр матчей. Финклер и без того оброс множеством льгот и привилегий. Так что пусть покупает билет. А если не сможет купить, пусть сидит у себя на лоджии и созерцает Хэмпстедский парк. Там было на что посмотреть, насколько помнил Треслав. Впрочем, сейчас он все реже вспоминал Хэмпстед. Он прожил в Сент-Джонс-Вуде всего три месяца, но уже не представлял себе жизнь где-то в другом месте. Или с кем-то другим.
Хепзиба напрочь отрезала его от прошлого.
Он повел Финклера на кухню, где Хепзиба возилась у плиты. Он долго ждал этого момента.
— И на кой же тут Джуно, Сэм? — спросил он.
Ни тени узнавания или воспоминания не промелькнуло на лице Финклера.
Треслав хотел повторить эту фразу ближе к финклерскому варианту — „на гой жиду жены?“, — но замешкался, поскольку был уверен, что Финклер и так помнит все когда-либо сказанное им самим. Сэм никогда не покидал дом без блокнота, в который исправно заносил все собственные и чужие мысли, могущие пригодиться впоследствии. „Ничто не трать попусту, и после не будешь нуждаться“, — однажды сказал он Треславу, открывая блокнот. Треслав понял это так, что Финклер легко мог состряпать новую книгу из отходов, образовавшихся при работе над предыдущими. И теперь Треслав не сомневался, что Финклер отлично помнит фразу про жида и Джуно, но притворяется непонимающим, чтобы лишить Треслава удовольствия отыграться.
Пока он раздумывал, повторять фразу или нет, момент был упущен — эти двое уже пожимали руки (Хепзиба предварительно вытерла свою о передник).
— Сэм.
— Хепзиба.
— Я в восторге от встречи.
Вместо ответа, Хепзиба церемонно наклонила голову. Треслав был озадачен.
— Хепзиба ответила мне по старой еврейской традиции, — пояснил Финклер. — Этот поклон означает: „Я тоже в восторге от встречи“.
— Знаю-знаю, — сказал Треслав раздраженно.
Этот ублюдок снова утер ему нос. Никогда не угадаешь, что он выкинет в следующую минуту. И так с ними всеми. Ты готовишься к финклерской шутке, а они выдают порцию финклерских нотаций. И никак не получается сыграть на опережение — вечно они имеют в запасе какой-то ход, неизбежно ставящий тебя в тупик. Чертовы мемзеры!
— Дайте мне еще немного времени, и обед будет готов, — сказала Хепзиба.
— Вот тогда и я буду в восторге, — сказал Треслав.
Никто на эти слова не отреагировал.
На самом деле Треслав настороженно относился к кулинарным изыскам Хепзибы. Ему казалось, что она как-то уж очень зверски обращается с ингредиентами блюд, пытаясь сделать из них то, чем они по природе своей не являлись. Что бы она ни готовила, на кухне всегда были задействованы как минимум пять немаленьких — в каждой легко поместилась бы кошка — кастрюль и сковородок, четыре из которых исходили паром, а пятая плевалась раскаленным маслом. Все окна были распахнуты, кухонная вытяжка работала на полную мощность. Треслав предложил было закрывать окна, когда работает вытяжка, или выключать вытяжку при распахнутых окнах. Он рассуждал научно: какой смысл прогонять через вытяжку уличный воздух, втекающий через окна? Но Хепзиба проигнорировала его рацпредложение, продолжая беспрестанно хлопать всеми дверцами кухонных шкафов и пускать в дело все ложки и миски, попадавшиеся ей под руку. Пот ручьями тек по ее лицу и пропитывал ее одежду. Каждую пару минут она делала паузу, чтобы утереть лицо, и затем с новой силой бралась за работу, как бог Вулкан, раздувающий жар в подземных печах Этны. А результатами этих титанических усилий оказывались омлет или запеканка на ужин Треславу.
Сетуя на нелогичность ее методов, Треслав тем не менее любил наблюдать за ней в процессе. Шутки в сторону — еврейская женщина кочегарит на еврейской кухне! Его собственная мать умудрялась приготовить обед из пяти блюд, пользуясь лишь одной сковородой. Они втроем ждали, пока блюда слегка не остынут, а потом съедали их в молчании. И с мытьем посуды не было проблем: всего-то сковорода и три тарелки.
Финклер втянул носом запахи разгромленной кухни — нагрянь туда мародеры-казаки, даже они оставили бы ее в более опрятном виде — и простонал:
— Ох, мое любимое…
— Вы даже не знаете, что я готовлю, — засмеялась Хепзиба.
— И все же это мое любимое, — сказал Финклер.
— Назовите хоть один ингредиент.
— Trayf, — сказал Финклер.
Треслав знал слово trayf, означавшее некошерную еду.
— Только не у меня на кухне! — сказала Хепзиба, притворяясь оскорбленной. — Мой Джулиан ни за что не будет есть trayf.
„Мой Джулиан“ прозвучало сладкой музыкой для Треслава. Как Шуберт в исполнении Горовица. Или Макс Брух в исполнении Хейфеца. Ну-ка, Сэм, и на кой же тут Джуно?
Финклер издал булькающий горловой звук:
— Таки вы уже закошерили нашего друга?
— Он сам закошерился, — сказала Хепзиба.
Треслав — пусть даже „ее кошерный Джулиан“ — чувствовал себя не в своей тарелке, наблюдая за тем, как эти финклеры изучающе разглядывают друг друга и ведут свои словесные игры. Он как будто находился между двух огней. Хепзиба была его женщиной, его любимой Джуно, однако Финклер вел себя так, словно имел на нее право первенства. Эти двое, казалось, говорили на своем особом языке — на тайном языке евреев.
„Надо будет выучить этот язык, — думал Треслав. — Надо взломать их еврейские коды, пока я не очутился за бортом“.
И в то же время он испытывал чувство гордости за Хепзибу, которая сумела сделать то, чего не мог он сам. За какие-то двадцать секунд она проникла в душу Финклера глубже, чем Треславу удалось проникнуть за многие годы их дружбы. В ее обществе Финклер как-то размяк и расслабился.
А с появлением Либора Треслав и вовсе почувствовал себя чужим в их компании. Хепзиба неожиданным образом повлияла на обоих гостей, сумев сгладить их различия и противоречия.
— Nu?[95] — спросил Либор у Финклера.
Треслав затруднялся интерпретировать этот вопрос. Да и был ли это вопрос? Может, это было утверждение? „Nu“ могло означать „как твои дела?“ или констатировать „я знаю, как твои дела“.
Треславу предстояло еще многому научиться.
Но по-настоящему он удивился ответу Финклера. В любое другое время тот не преминул бы попрекнуть Либора использованием еврейских вульгаризмов, но сейчас он ответил с хитроватой ухмылочкой всезнающего раввина:
— А halber emes izt а gantser lign.
— Полуправда есть полная ложь, — шепотом перевела Треславу Хепзиба.
— Я понял, — соврал он.
— И кто здесь говорит полуправду? — поинтересовался Либор.
— А кто здесь ее не говорит? — отозвался Финклер, но продолжать дискуссию он явно не собирался.
Стало быть, „nu“ не было вопросом, требующим прямого ответа. Оно допускало уход в отвлеченные рассуждения о несовершенстве человеческой природы.