Муравьи революции - Петр Михайлович Никифоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день Семён бросил мне записку, в которой дополнительно рассказал о провале. «Мы ещё отделались сносно, — писал он. — У нас хоть остались целыми местные организации и сохранилась керченская техника. А вот у эсеров — всё под метлу. Сели поголовно все крымские организации. Здесь у них весь крымский комитет во главе с Архангельским… Я скоро иду в суд, а там в ссылку…»
Я уже знал о провале достаточно, но много подробностей сообщил мне Семён, особенно о провокаторах во главе боевых дружин и o провокаторе в крымском комитете, у эсеров в комитете были два провокатора. Жутко было думать, что вся организация была под лапой жандармов.
Перед обедом надзиратель вывел меня на прогулку. Кандалы мешали ходить, путались в ногах, что сильно раздражало меня. Я прервал прогулку, и надзиратель опять отвёл меня в мою яму.
Вечером ко мне посадили ещё одного человека, тоже в кандалах.
— Здравствуйте вам! — вежливо проговорил вошедший.
— Здравствуйте. Куда путь держите?
— К вам на огонёк.
Мы оба, смотря друг на друга, расхохотались.
— Ну, раз на огонёк, так располагайтесь. Стола и стульев, к сожалению, не полагается, но пол чистый и к тому же деревянный. Садитесь. Ваша фамилия?
— Ганган. Не слыхали?
— Нет, не слыхал.
— Много потеряли. А фамилия моя между тем известная. Сыщики на моём аресте кое-какую деньгу зашибли. Считают меня «известным крымским разбойником», и числится за мной c десяток крупных налётов. Я, как видите, ещё молод и первый раз в тюрьме.
— Как это вы влипли?
— У любовницы захватили. Подкупили, должно быть. Заковали. Боятся — убегу. Несколько раз вырывался из их рук, а вот теперь удалось им упрятать меня сюда. А вы не переодеты? Политика, должно быть? И в кандалах. Знать, тоже не первый раз с вами имеют дело?
Ганган был среднего роста, тонкий, гибкий, как кошка. Чёрные плаза, брови и чёрные усы на белом яйце делали его красивым. Говорил он мягким, приятным голосом. Одет был Ганган в арестантскую одежду.
Открылась дверь. Надзиратель внёс лампу, а затем впихнул и постель. Ганган сейчас же растянулся на тюфяке. Его, по-видимому, обуяли те же мысли, что и меня накануне: перебирал события дня.
Я тоже лёг. Думал об этом человеке: разбойник из интеллигентов. Должно быть, развит. Видать по всему.
— Эх и дурак! — вдруг с каким-то глубоким полузадавленным чувством проговорил сосед. — И нужно же было мне так глупо влипнуть. Вот именно влипнуть. Вы правильно выразились. Ведь был уверен, что сыщики к бабе подберутся, — нет, всё же шёл к ней. Ровно рок какой-то тянул. — Ганган тяжело вздохнул и опять затих.
На следующий день Ганган рассказал мне свою богатую приключениями, переплетённую с жестокими преступлениями жизнь, которая ещё ярче, как говорил он, отражена в сыскных записях. Ганган — сын зажиточных родителей, где-то окончил гимназию и решил применить свои знания на разбойничьем поприще.
— Романтизм разбойничьей жизни тянул меня к себе неотразимо, и я стал героем сначала дорог, а потом и крупных налётов на поместья и на купцов. И всегда один. Потому долго и не могли изловить меня, да и ещё долго бы не изловили, если бы не баба.
Рассказывал он увлекательно и красиво. Все его налёты, даже с убийствами, превращались в его словах в сплошные молодеческие «подвиги». И, рассказывая, он оживлял картины этих «подвигов».
— Я ведь и пою хорошо. Вот вечером спою, послушаете.
Вечером, когда начало темнеть, Ганган запел какую-то грустную песню. Мне даже сначала не поверилось, что может быть такой голос — точно бархатный, тенор, да такой силы, какой я никогда и после не слыхал.
Сначала тихие бархатистые ноты, как движение воздуха, появились и скользнули за окно. Потом ещё и ещё, всё сильнее и сильнее. Шумевшая вечерним шумом тюрьма вдруг затихла. Голос то затаённо и тоскливо стонал, то вспыхивал с какой-то угрозой, падал и опять поднимался, то, как эхо в горах, каскадами уходил за окно. Не менее часа пел Ганган. Никто его не потревожил за это время. Вся тюрьма притихла и затаённо слушала. Когда он закончил, как-то неожиданно, оборвав свою песню, тюрьма некоторое время, как зачарованная, молчала, а потом вдруг прорвалась шумными аплодисментами. Как будто разбуженный невероятной трескотнёй, надзиратель громко закричал: «Перестань петь!» — хотя звуки песни уже давно замерли где-то далеко за стенами тюрьмы.
Ганган стоял у окна и, как зачарованный, смотрел вверх на видневшийся клочок гаснувшего неба. Невольным уважением проникся я к этому молодому разбойнику: вложить в песню так много чувства может только человек, который безгранично любит жизнь.
Ганган отошёл от окна, прошёлся по тесной камере.
— Я знаю и революционные песни. Завтра, наверное, начальник придёт и будет слушать мои песни. Я же ему поднесу, и я уверен; что он мне не будет мешать.
Я тоже подумал, что начальник не сможет помешать чарующей силе его голоса.
На следующий вечер тюрьма мало шумела и как будто ждала, когда запоёт певец. Гайтан запел:
Как совесть тирана,
Как дело измены,
Осенняя ночка темна.
Надзиратель что-то хотел крикнуть, но резкий голос начальника тюрьмы его оборвал. В этой песне молодой разбойник показал себя во всей силе и красоте.
Недалеко от окна замерли синие брюки начальника. Опять ещё с большей силой песня властвовала над всей тюрьмой.
Когда песня оборвалась, тюрьма вновь отозвалась бурей аплодисментов. Начальник ушёл. Дежурный надзиратель на этот раз не отозвался.
— Видишь, как слушал, а содержание-то песни едва ли нравилось.
Так из вечера в вечер Ганган устраивал тюрьме свои непостижимые концерты, пока всё же начальник не запретил их.
Пробыл я вместе с Ганганом недели две. Удивительно общительным он был человеком. Трудно было понять, как уживались в нём все его весьма хорошие качества с его мрачными преступлениями — убийствами и ночными грабежами на дорогах. Это был отзывчивый и весьма уживчивый в общежитии человек, и не хотелось верить, что перед вами обыкновенный грабитель и убийца. Через две недели меня вызвали в контору, где объявили, что меня первым этапом отсылают в керченскую тюрьму.
Первые мои две поездки в