Избранные новеллы - Стефан Андерс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А теперь услуга за услугу, мистер Сильверберг. Я не так уж и много от вас требую. Я требую очень немногого, это даже нельзя и назвать услугой. Я требую лишь одного-единственного оленя, этого уже убитого мною зверя, пробегите глазами мою телеграмму! Ну как, вы согласны?.. Алло, алло, мистер Сильверберг! Вы ни единым словом не откликнулись на мое предложение? Тогда повторяю: мне нужна голова, я имею в виду рога, эти копья! А тушу я уступаю вам за ваше великодушное поведение… Вы согласны?.. Алло, алло!.. Почему вы не отвечаете? — Хадрах нагнулся, и я увидел, как дрожит его рука с трубкой. — Я к вам обращаюсь, господин Сильверберг. Вы слушаете меня и не отвечаете?.. Я прав?.. Может быть, вы хотя бы подтвердите отчетливым «Да» то обстоятельство, что вы меня слушаете и мне не отвечаете?.. И этого не желаете? И трубку не кладете… Чтоб я стоял и говорил, и говорил, а вы тем временем находитесь на проводе и наслаждаетесь и чувствуете себя хозяином положения?! Хотите выставить меня дураком, хотите выпустить на волю свою личную злость? Поостерегитесь, господин Сильверберг, я не стану вырывать страницы из книги, чтобы поиздеваться над вами, чтобы морально поставить вас на колени, я это сделаю совсем по-другому. Так вот, учтите: не пройдет и часа, как я опущусь на колени перед своим оленем, дам ему последнюю трапезу и отрежу ему голову, а уж об остальном пусть позаботится живодер. Но горе тому, кто попытается встать у меня на пути… Вы все поняли? Это было бы опасно для жизни, вы поняли? Опасно для жизни… Ну а теперь можете показать, на что вы способны. Примерно через час, но только берегитесь, если вам еще неизвестно: речь идет об очень крупном олене-убийце!
Хадрах положил трубку, но рука у него так сильно дрожала, что он лишь с третьего раза попал на рычаг. Энергичными шагами он прошествовал мимо меня, подошел к столу, рухнул на скамью и снова осушил две рюмки подряд, при этом голова его всякий раз откидывалась назад, словно на шарнирах.
— Так-так, — он произнес это голосом, лишенным всякого выражения. Мне следовало что-что сказать, что-то, способное отвлечь его и успокоить — он выглядел таким ужасно покинутым, когда сидел во главе почти пустого и очень большого стола. Семейство Тейс и шофер находились на кухне, где фрау Тейс, вполне возможно, готовила ужин, но из-за двери не доносилось ни единого звука. Они хорошо знали своего господина.
И тогда я сказал:
— Господин Сильверберг и в самом деле обязан был тебе ответить. Когда к нам обращается человек, мы…
Как бы стирая следы моего голоса, он поднял руку:
— Чепуха! Кто он такой, этот Сильверберг? Еще чего! Этот маленький, мстительный еврей — какое мне до него дело? Но вот то обстоятельство, что ему пришло в голову, что у него хватило духу разыгрывать по телефону судьбу, то есть хранить молчание, как сама вселенная, дав мне возможность говорить, говорить, говорить… Сколько времени все это вообще-то продолжалось? Я уж и не соображу. Не потерял ли я лицо, не прибегал ли к ругательствам?
Я его успокоил:
— Вообще-то ты сказал ужасные слова, например: тушу я оставляю для живодера.
Хадрах встрепенулся:
— Живодер? Так я и сказал? Но ведь я же не Сильверберга имел в виду, не так уж он и велик. И однако же он сделал для меня кое-что понятным, словно пророк. Ты говоришь, и рассуждаешь, и зовешь, и спрашиваешь… а на другом конце провода ни звука, понимаешь, ни «Да» и ни «Нет», ни смеха, а связь работает, ты ведь не слышишь сигнала «занято»… ведь это же… это же…
Он снова себе налил, опрокинул рюмку, пожирая при этом глазами потолочные балки и светильник, составленный из трех сплетенных оленьих рогов.
— Посмотри только, завтра — шестьдесят, звание почетного доктора, толстый, массивный крест от правительства, заранее опробованные речи на похоронах, синтетические поздравления, завистники, которые с такой натугой тебе улыбаются, словно у них воспаление тройничного нерва… А когда они меня после этого спросят, как поживают мои дети… А когда некие дамы обступят Мауру и начнут шептать ей на ушко, что для такого мужчины шестьдесят — это еще не возраст, что пятнадцать лет разницы выравнивается благодаря тому-то и тому-то. А когда Маура вскинет подбородок, словно желая спастись от утешений, расточаемых этими ангелами льда, — да, когда она вскидывает подбородок и поводит глазами по сторонам, словно надеясь обнаружить детей среди толпы, или, скажем, тебя, своего Петера… Ну да, я хотел сказать: тогда наш хорошо сохранившийся юбиляр будет стоять, как несколькими минутами ранее, и будет говорить, говорить, выражать благодарность тому, выражать благодарность этому, обещать то, сулить это, порой острить, украшать себя цитатами, заклинать будущее Германии и всего мира, говорить он будет и слышать, как тают его слова и, как произошло несколькими минутами ранее: не получать ответа! А что можно прочитать на лицах его слушателей? Эти улыбочки, словно спустившаяся петля, этот неискренний одобрительный шепоток, эти исполненные достоинства кивки лицемеров — о, это не судьба, судьба отвечает по-другому, она отвечает как Сильверберг, но, — и он поднялся так же, как поднял это «но» из глубин своего существа, спокойно и торжественно, — мой олень меня ждет. Мне пора, я должен идти, найти его, увидеть, ощупать руками, кто он такой, что он такое.
Я воздел обе руки и заклинающе замахал ими перед его лицом — в глазах возможного наблюдателя это должно было очень смешно выглядеть.
— Сиди, — сказал я так ласково и так повелительно, как только мог, — я позвоню Мауре, — поспешно добавил я, словно в этом и было решение.
— Вот этого ты делать не станешь, — и Хадрах замотал головой, — никакого вмешательства больше не будет.
При этом он поднялся по лестнице на деревянную галерею, которая по периметру обвивала наверху холл и через которую можно было попасть в спальные комнаты. Он зажег свет и, перегнувшись через дубовую балюстраду, зорко поглядел вниз.
— Принесу тебе кое-что почитать, — сказал он почти приветливо и расслабленно, — я могу проходить очень долго.
— Может, дослушаем сперва пленку Мауры?
Я поднял глаза, и голова Хадраха тотчас исчезла за необычайно солидной балюстрадой из лучшего дуба.
— Пленку, пленку, пленку.
Я слышал, как он повторяет это слово, пока за ним не захлопнулась дверь.
В свое время Хадрах рассказывал мне про эти перила, что они выточены из старых давильных бревен, и когда растапливают камин, весь холл благоухает вином. Но сам он, к своему великому сожалению, наслаждался этим ароматом всего один раз, да и то много лет назад: для этого надо хорошенько протопить дом, и так — несколько дней подряд, а остаться на такой долгий срок в своем охотничьем домике он с тех ни разу не смог.
Об этом аромате, таящемся в толще дубовой древесины, я невольно вспомнил сейчас. Мои мысли хаотически метались, но всякий раз возвращались к Мауре. Я решил подчиниться воле Хадраха, не сопровождать его, но, едва он покинет дом, позвонить Мауре и попросить, чтобы она по телефону предостерегла Сильверберга, который, возможно, недооценивает существующую опасность.
Не прошло и пяти минут, как Хадрах спустился вниз, уже с ружьем за плечами. Правой рукой он держался за перила, его шаги грузно звучали на половицах. Я продолжал сидеть, потому что так ощущал в себе большую способность к сопротивлению, и принялся тихим голосом, разжевывая каждое слово, расписывать Хадраху возможные последствия этого приключения. В моем лепете всплывали такие слова, как «скандал», «бульварная пресса», «сенсационный процесс», под конец я и вовсе ударил кулаком по столу:
— А ко всему меня и вовсе принудят давать против тебя показания.
Он медленно повернулся ко мне, и его ступни проделали этот поворот вместе с его телом.
— Неужели для тебя это будет так уж неприятно? — спросил он, и ухмылка тронула его широкий рот, снова обнажив мощные челюсти, эту ничем не прикрытую силу, вид, который был для меня крайне неприятен и с которым я примирился, лишь когда он обнажил зубы в безудержной ухмылке.
Отвечать на этот вопрос было нечего. Я почувствовал, как под столешницей колотятся друг о друга мои колени, но тем не менее я взглянул на него. Впрочем, именно этого мне, вероятно, и не следовало делать. Ибо он заговорил снова:
— Разве все эти годы — с тех пор, как я женат — с тех пор, как я увел у тебя Мауру, — ты не давал показания против меня? Втайне, разумеется — когда мои дела удерживали меня где-нибудь за тысячи километров от дома. Не скажу, что твои показания были примитивно откровенными, и прямыми они тоже не были, нет, они делались совершенно в твоем духе, в форме неожиданной гримасы, внезапного молчания, вздоха, порой даже утешительного слова: «Ах, Маура, ведь он просто не может по-другому!» — «Ах, Петер, так об отце говорить нельзя, нельзя даже в тех случаях, когда ты прав!» — «Но, Цилли, твой отец, несмотря ни на что, всех вас любит, хоть его и нет никогда с вами!» — «Ну, конечно, Маура, ты права, но тут никуда не уйти от старой альтернативы!»… Нет, нет, ты обходишься без иностранных слов, ты, конечно же, вел речь о «двух исключающих друг друга возможностях в образе жизни человека, живущего на публике», о «давящем на сердце» или — или: жить ради профессии или ради души, ради успеха или ради любви, ради света или ради семьи — и так далее, и тому подобное, эту игру в или — или можно вести до бесконечности, вплоть до вопроса курить — не курить. Ты даже Мауру заставил бросить курить… Ни в чем, никогда я не мог обнаружить столь очевидных следов собственного влияния на нее, какое имел на нее ты, я, конечно, хочу сказать: такого положительного влияния. Почем знать, может, эту историю про коронованного зверя тоже подобрал для нее ты, дабы предостеречь меня своим нежным нашептыванием, своим символическим намеком — предостеречь от себя самого — от зверя во мне самом — от того оленя-убийцы, каким я безусловно являюсь в твоих глазах. Я ведь знаю, что ты писал моему сыну Петеру о безжалостности финансовых стратегов.