Пустырь - Анатолий Рясов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
21
В тот же самый вечер у Нестора случилась любопытная встреча. На опушке леса, рядом с расплывшейся просекой, кузнец заметил Игошу: в извечной своей цветастой рубахе, подпоясанный веревкой, он сидел на трухлявом бревне и грыз веточку мяты. На голову Игоша напялил размокшую треуголку, сварганенную из старой пожелтелой газеты. Более нелепого головного убора под дождем, пусть даже и мелким и еще не набравшим силы, трудно было представить, конечно, это было измышлено нарочно, как и всё, что делал юродивый. Рядом, поджав хвост, сидел его безымянный пес. – А чего, погуливаем вот. Люблю изредка к пискотне этой поприслушиваться, на залысинах лесных с трясогузочками попересвистываться. Глянь, как сиротливо скачут. А тучи вон всё запеленывают – к грозе, не иначе – замолаживает. А ты шо? Лесуешь? Всё ловчеством шустришь? И в каких только ремеслах не маракуешь, неугомонный! Ну, садись, мастеровитость, погуторим! – От беззубой улыбки его морщинистая, конопатая, сплошь заросшая щетиной физиономия перекосилась еще больше, так что напоминала уже не лицо, а измятую шляпку почерневшего рыжика, человеческую природу выдавали только озорно блестевшие косые глаза. – Так это ж только тебе удается духом божьим питаться… – беззлобно усмехнулся Нестор; юродивый всегда был ему пригляден, он даже почувствовал какую-то радость от этой внезапной встречи, ведь уже и не помнил, когда последний раз говорил с Игошей. Кузнецу была интересна его фольклорная сумасбродность, от которой он успел отвыкнуть. – Да каким там духом! Этим больше отцы с сыновьями грешили-тешились! Нам-то, правнукам – мухоморам мухортным – уж и ни глоточка не перепало, даже по щекам безусым не капнуло. Худом желал сказать, небось? Постой-ка, к худу тогда и небось мое не приладится. Вот тут задержаться нам стоит, послушать, шо сам язык скажет. Небось – оно ж от неба коренится, такшо в иных происшествиях, может, стоило бы другую частицу завести: землясь бы вот на это ремесло вполне сгодилось. Иному-то к тому же, может, землясь и худо роднее и краше будут, чем небось и дух. Такшо вопрос этот, с твоего охотничьего позволения, переиначу: а чего худом питаться не шибко-то много ума, землясь, надобно? А тут уж попробуй-ка сам ответ резвый из затылка вычесать. Я так едва ли управлюсь, а может и до вечера не найти мне ничего там, в чапыжниках этих завшивевших. Даже в предании от Луки тут рыскать резона не слишком! – Довольный своей болтовней, Игоша разразился громким хохотом. Смеялся он не тем, свойственным деревенским бабам и мужикам, кашляющим квохтаньем, а шумно, раскатисто, с видимым удовольствием, словно на ходу еще и успевал насладиться ритмичностью этого скоморошьего громыхания. Нестор не удержался и тоже рассмеялся, глядя на его хохочущую рябую физиономию. Пес, привыкший к таким вывертам хозяина, за компанию вильнул пару раз хвостом. С Игоши же от смеха даже слетела его бумажная треуголка: перевернувшись в лужу, она превратилась в шлюпку для желудей, пришвартованную к берегу в ожидании пассажиров, а зашедшийся в веселье лжеимператор не обратил на свое простоволосие ни малейшего внимания. – Ой, вот же мне, игрецу, – и с разорванной пастью весело! Самый горемычный-то, видать, как раз самым радостным и обречен быть, таков уж жребий. Такшо не знаю, кто там духом-худом, а мой брат-иноходец, тот предпочтительно – травой-ягодой, да вот народ еще вспомоществует, кто во шо горазд. Тут уж каюсь, лазарничать мастак. Сущность листика банного как на ладони видна, липнет к запрелой коже. Ну а людишки-то хоть и мелкие, корыстные да трусливые – а где они другие, кстати? – но днями и их кручина-то настигает, и тогда злоба жалостью смывается. А вот ты строг уж с ними больно. Они ж почти как ребятня – иной раз, даже лукавство подозревая, на жизнь соглашаются. Коли им слова говорить никто не станет, тогда вообще страх. А усох ты как-то, охудел, Нестерка, смотри, как платье-то обвисло на тебе. – Да чего уж охудел – прохудился, скажи. Не новею вот… С купырями за компанию жухну. В этой земле-то всё чавреет, одни только кресты приживаются и вверх тянутся. Такая уж земелька. – Нестор прижался спиной к стволу дуба. – Да ладно тебе, глина как глина. Пустая, конечно, холодная, неродимая, это да. Прям, как трапеза наша затрапезная, – Игоша отбросил изжеванную мятную ветку. Капли дождя крошились в лужи, казалось, влагой пропитывались даже произносимые слова. – Но и весь мир – пустолюдье ведь, так уж устроен. И у нас жизнь – как жизнь, как любая другая, ни лужа, ни пуща. Мало людей годных, но завсегда их мало. Народу-то немного, а людей – и того меньше. Всё везде одно: мережи друг на друга расставлять. А так – тяни лямку, пока не выкопают ямку. Но вот чего-чего, а съехать отсюда никогда тяги не имел. – Почему же это? – Нестор задал вопрос быстро, так, словно для него эта тема никогда не была двусмысленной, но сам надеялся услышать от блаженного хоть подобие объяснения для собственного противоречия. Ведь он так до конца и не уяснил, почему оставался жить здесь, где все его ненавидели, так и не понимал, откуда взялось у него это странное чувство, что он не смог бы существовать вне Волглого. Но Игоша как будто сразу раскусил его: – Ишь ты какими вопросиками кидаешься! А вот лови бумеранг свой кривой обратно тогда! Ты наперво лучше моего вопрошания подкову разогни: чего сам-то в деревне не появляешься? – Да, не могу я с ними, знаешь же… – Знать-то, знаю. И в берлогу не лезу, и снежком не пойду. Ни рыло ни лясы, ни кафтан ни ряса. Ага. Тоже мне аскет-мудрец. Шляпу на уши нахлобучил и гвоздем притворился. Не люби, и не любим будешь. Сам же вот и не уехал, и жить не остался. Схитрил вроде как. Видать, нравится так вот в сумерках висеть, коль болтаешься? Потешно оно, а? – Да что там веселого. Просто у меня вечно все решения, как письма неотправленные. Я вместо того, чтоб их отсылать, в самокрутки сворачиваю и в дым выпускаю. – Так пахитосочки – это тож дело, – Игоша чиркнул спичкой и задымил, – они тех, кто грустники объелся, иной раз почище смеха вылечивают! А ты вот, летописец липовый, не куришь, а только бумагу зазря переводишь! – юродивый опять засмеялся, запустив ладонь в свои немытые рыжие лохмы, жесткими ошметками налепленные над паутинистым лбом. – Вот выбыть говоришь, а чего вояжировать-то мне, веселому человеку, если всю жизнь живу в мире этом словно проездом? Точно так, ненадолго перекантоваться заехал, по случаю – ну, оголтелая кривая занесла. Удалить себя – это ж не убить, а так – в даль спрятаться. А если весь мир таков, то чем тебе наша глухомань неугодна? Да и где, кроме захолустья этого, у тебя такие мысли рождаться-то будут? Подумай! Здесь фасада нет, это да. Так, а лучше ли с фасадом-то? Сумневаюсь чего-то. И куда уезжать? Где еще такой пеозаж увидишь? Скудный, а неповторимый. И к небу этому серому привык я, пусть и неприглядное, и задрипанное, и обрыдлое. Пускай и дождик сеет, пусть и знобко. Мне моя рухлядь дорога! А по большому счету ведь ни здесь, ни там впереди ничего совершенно не представляется. Хоть полетом это зови, хоть падением. Смоль – она всюду черная. А возле мрака батогами не пашут. Тогда какая ж разница, где кантоваться? Шо толку-то конопатить свою судьбину утлую? Только воду мутить. Да и зависание твое по-над хлябью – и оно мнимое. Ибо хоть и на краю, но в пределах оградки-то, всё ж в нутре сельбища. Сам же сечешь. Тебе без них легче, мне с ними. А разницы-то тут с Родькин сон – никакой, на самом деле. Ни малой тютельки. Оба для себя живем, а не для них. И они каждый – так же. Тут, брат, один перед всеми виноват оказывается, и со всеми в одной лодочке тонет. Может, одно лишь различие – я и ты поодиночке остаться не боимся, а не просто, по привычке, друг друга давя, жить продолжаем. Но это, брат, сам знаешь: тонкости, вычуры, волюты, детальки кружевные-ювелирные, солюшка-то в ту ранку засыпана, в которой и я – один из них, и ты тоже, и по эту, а не по ту сторону оградки мы сидим, как ни отбрыкивайся. И шо понять-то мы можем, разобраться если, коли дальше носа не видим? Ничего, братушка. У ночи мы все на попечении. Даже псина вот эта облезлая, – юродивый указал на лежавшую у его ног собаку, что спокойно продолжала ловить зубами комаров. – Не спорю, всё так и есть, Игош, так и есть… Я ведь никогда дальше прилесицы и не выбирался… Потому что знал, что если здесь тяжко, то там, дальше, за лесом – вовсе невыносимо станет, петля просто. И ничего с этим сделать не мог. – Сняв шляпу, Нестор прислонился виском к мокрой дубовой коре, его борода почти слилась с коричневатыми наростами мха. – Но с тобой не согласен, что нету разницы между двумя сторонами. Есть она, думается. Только тут не про вторую сторону, а про третью, про неизвестную речь вести надо. Бежать отсюда? Да ведь и побегом-то это, по совести, права называть не имею. Ты тут поймешь меня. Побег ведь – это что такое? Давай разберемся. Растущее что-то, и из него, стало быть, вырастать что-то должно. А из моего побега что вытянется? Это уж мне и самому наперед известно, что ничего. Пустоцвет разве что бестолковый. И тут – хоть со всех ног несись, хоть голову одним махом сломи, так что кровь со всего духу (худу, по-твоему) из носу сопли вычистит. Толку не будет. – Пальцы кузнеца теребили смятую шляпу. – Так-то оно так, но здесь-то как раз смех и может выручить! – Да откуда ему взяться, смеху-то? – Э, если ты засмеяться не можешь, значит, плохо оснований искал! Дитя вот эти причины находит, и значит – есть они! Конечно, скажешь щас, шо это оттого, шо они гибели не чуют, шо их голоса звонкие шёпот ее всегда заглушают. Но погоди, погоди настаивать, так ведь застой и выходит-то, когда отстаиваешь без остановки. Так я вот кумекаю, не здесь собака-то мудрости сей забыта, и воет она натужно, псина старая, про другое совсем. – Игоша погладил свою дворнягу по лохматой спине. – Ведь утех-то у них, у детворы, не шибко ведь, если поглядеть-то: с закорок попрыгать да городки побросать. А восторг ведь нескончаемый, неподдельный. Хотя бывает порой: игры застопорят, притихнут, насторожатся на миг, словно почуяли чего, и глядишь – опять галдят, в смех ныряют. А иной раз нашкодят и робеют потом из-за угла выглянуть, но ведь всё равно, того и гляди, нос чуть-чуть да и высунут. Даже в злобе они невинны. И про ребенка ведь – «пустой» не скажешь. Человек, он с годами пустеет. Хотя и здесь язык хитрит опять, сам на себя с изволока поглядывает: пустеет-то взрослый не той – настоящей пустотой, до которой детворе – один шаг, а другой – мелкой, мусорной. – Да, это правда… – Так вот и я так рассуждаю, шо хворать некогда, кандалами пока не звеню, и то радость. Смех – он сердце в кулак сжимает. Нам ведь пустошь нашу мелкую кроме как весельем наполнить-то и нечем. От детворы мы, конечно, разнимся тем, шо танцы наши шутовские иной раз хорейскую пляску напоминают. Ну, я ж говорю, для нас и в смерти – смех, такшо тут – хоть хорей, хоть ямб, хоть хорь в яме – всему одна хана. Чем играем – от того и помираем. И помирать тоже, смеясь, уметь надо. – Игоша не врал, Нестор посмотрел в его смуглое лицо: даже когда юродивый смотрел серьезно, отзвуки смеха как будто прятались в морщинках вокруг его черных глаз, то и дело выскакивая наружу мелкими искорками. Но и в смехе этом, однако, всегда крылась какая-то незримая тяжесть. – Такшо, брат, дальше леса неча нам соваться – ведь смысла-то в этом нету, как глобус ни крути. Потомушо нам никакая третья сторонка нипочем не откроется. С нами случаться нечему. Нас пустота не впустит. Нам даже на закатную полосу за околицей смотреть боязно, не тошо на ночь холодную. – А кому не боязно? – Ну, немного таких, мне вот, кажись, один всего за жизнь встретился. Слыхал уж про пустынника-то, небось? – Да, сказывали. – Может, и не всяк изок свой исток знает. Он очень молчит всё, ни слова не молвит, хотя по всем приметам – калика-лазарь. Но вот он-то вон и выйдет. Он ведь в ничто одной ногой наступить умеет – и оттуда образ извлечь. Молчит без умысла, а Луке-дураку уже кажется, шо назло. Поп про мессию всё втолковывал, а он возьми и явися, только до мессианства луково-репчатого ему, как очутилось, дела нету. Вот тебе, братушка, и дурьев пень. – Так вот он, небось (или как там – землясь – по-твоему?), привить ему новую роль в воскресенье и попытается… – Чего? Чего в воскресенье? – Без желания шутить и как-то до неожиданности злобно переспросил вдруг Игоша. – А ты, не знаешь, что ли, что он в молельню его потащит? Кто из нас на бутырках живет-то, я или ты? – Юродивый даже вскочил, услышав эту новость. – Это откуда известно тебе? – Да Настасья-учительница рассказала, не секрет же, Лукьян на прошлой службе объявил. – Так я ж не посещаю сходки эти! Вот же поп, толоконный лоб! Гусиный розум, хрюкальце свиное! Пустынника на богоуслужение! Соколочка подпешить надумал! Вот же пройда! Ловко! Вот как к рукам, значится, прибрать его решил! Надо было думать! Шо ж, у них всяка дыба хороша, коли на хулу пошла! Ладно, увидим, чья возьмет! Бывай! – Игоша перекосил лицо, вскочил, и колченогой поступью засеменил в сторону деревни. Собака без всякой команды тут же подхватилась за ним в глубь усиливавшегося ливня.