Белка - Анатолий Ким
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От рисунка к рисунку и от картины к картине ты должен постепенно расти в мастерстве и таким образом приближаться к нему. Он любит это, я знаю. Поэтому и не дал мне лежать в смерти, а поднял из гроба. Чтобы я однажды понял то, чего другие люди еще не понимают. Он велит каждому быть художником и, значит, - свободным. Он позволяет себя копировать - пожалуйста, но если ты сотворишь что-нибудь небывалое, то это очень ценит. Любуется. Он настоящий художник и поэтому зависти не знает. Но он не любит подделку, даже самую умелую, и умертвляет ее прямо на корню.
Вечный Живописец сотворил прекрасный мир, он совершенен, с ним сравняться невозможно, конечно, ведь слишком он велик, но если ты принесешь ему что-то новое и стоящее, он может и поучиться у тебя. Потому что всякий учитель не только учит, но и учится, и мастер может что-нибудь полезное взять у подмастерья, на то оно и искусство.
Представляешь, Лилиана, каким будет человечество, когда каждый в нем станет как Вечный Живописец? Ты думаешь, этого не будет? Это будет. Я знаю. Пусть я пока один знаю об этом, но представь, сколько же вокруг пространства, которое можно зарисовать и записать картинами! И пусть каждый сможет видеть только свои рисунки и картины, но что-то в воздухе и в самом свете неба изменится тогда.
А может быть, люди научатся воспринимать и чужую невидимую живопись? Может, Лилиана, удастся и тебе когда-нибудь посмотреть мои рисунки и этюды, которые я быстро, на ходу делал в воздухе? Какая это была бы радость для меня!
А беднягу того, смертника, охранники лагеря увели куда-то; причем он забился под нары и рычал оттуда, а фашисты смеялись, и один все лаял по-собачьи очень забавно и совал ствол автомата в промежуток меж концом нар и каменной стеною. Я задумался над тем, с каких же пор существует на земле это трагичнейшее и суровое двуединство: страж и заключенный, - в глазах у меня мелькнула некогда виденная фотография: солдаты конвоя в бескозырках блином, закованные в цепь арестанты... И я попал в иное время - в Россию прошлого века, вдруг оказался в толпе большой партии каторжников, которых гнали по этапу куда-то на восток. Я внезапно возник среди них, они молча посмотрели на меня и снова уткнули свои наполовину бритые лбы в землю. Я тоже пошел с ними, это была большая кандальная команда. Вечером составили кругом телеги, всех завели в середину и велели запаливать костры. Тут меня и заметили конвойные. Глаза вылупили, допрашивали, вмазали как следует по шее. Конвой есть конвой, шутить не любит. Ничего не добились от меня. И ничего не могли придумать другого, как тут же заковать меня в цепи. Причем за десять минут каких-то их спроворил кузнец из каторжных на походной маленькой наковальне.
Команда была, должно быть, из особо опасных преступников. Заковывали на одну цепь по три человека, и меня присобачили к двум зверовидным мужикам. Они со мною не заговаривали, и мы целыми дневными переходами шли молча. Я плохо помню тот долгий этап; шли месяца три, может больше; в пути настигла зима, пошел снег. Я ни на что не обращал внимания, потому что на ходу рисовал и делал быстрые этюды в воздухе, радовался новому открытому способу и работал, работал как одержимый. Ох, Лилиана, сколько моих работ осталось там над старинным каторжным трактом! Фокус-то в том, что я эти работы сделал еще в прошлом веке, значит, они уже больше ста лет украшают сибирские просторы от Енисея до Якутска.
Один из моих сокандальников заметил наконец мои занятия и как-то раз на привале угрюмо прохрипел: "Ты, я-чай, колдун. Пошто колдуешь-то?" Как я мог ему объяснить, что никакого колдовства нет?
Он все свое: "Пошто колдуешь, ня колдуй, а то убью. Знаешь ли кто я, спрашивает. - Ня знаешь. А узнаешь - испужаисси. Я ить похуже колдуна буду. Три века живу и ня умру никак. Потому как чужих жизнев напился. Я старшой заплечник был у самого Малюты Скуратова-Бельского. Большой мастер! Убить, замучить всякий сможа-ат. А ты истоми родимого так, чтобы из него весь человек-то вытек и полез дьяв-а-ал! Ух и орать горазд энтот дьява-ал! А как он кончится, то следом сладкий дух попрет изо рта. Энто и есть чистая жизня. Суй свое рыло и пей. Твое. Сколь много чужих жизнев я попил! Топеря вовеки не истратить. Потому и господам палачам нету смерти. Царь умрет, смерд умрет, христьяне и татаре помрут, но палачу жить и жить. Ни один из нас не помер, и не похоронен, как другие. Найди хоть одну могилу мастера-палача. Не найдешь, паря. До Судного дня никто не доживе. Зато все убиенные восстанут, а мы ужо полягем тады. Я ить и колдунов пытал, и ведьмов, и чернокнижников. Меня, паря, колдовством не возьмешь, нет. Моя сила поболе твоей будет". Так он говорил мне в прошлом веке, Лилиана.
Третий молчал, ничего не говорил. Лохматый, с опухшим лицом. На привале сели однажды у костров, и вдруг он заплакал. "Че плачешь?" - спросил палач. "Ниче, господа хорошие, - отвечал мужик. - Мучица, бают, у старшого кончается, чего исть-то будем". - "Чего исть будем, - передразнил его палач, - мох корравый исть будем". - "Дак помрем же", - плакал мужик. Это был первый разговор у них за все время, и я слушал и чувствовал, что скоро снова должен уйти в другое время. В этом мне опять не было места, я снова был чужой. Я нарисовал в воздухе лицо плачущего лохматого мужика, и палач снова мне крикнул: "Пошто колдуешь, брось, а то убью!"
Шел снег, так красиво - ложился на зеленые еще кусты и елочки, и я закрыл глаза и стал придумывать чудесную композицию из белого и зеленого - всего из двух чистых тонов хотелось создать что-то свежее и оригинальное. Почти такое же пушистое и забавное, как если муку просыпать на зеленый стол: помнишь, ты делала пироги на крашеном масляной краской столе, и из пакета сыпала на столешницу мукой, и получались белые звездочки и брызги из сухих мучных клякс? Тут вспомнились вмиг миллионы мелочей сразу, и все было прекрасным, не красивым, а прекрасным, как белый гриб, как расколотое березовое полено, как скользкая ледяная дорожка, на которую кто-то уронил красную вязаную варежку ах Лилиана! Мне стало тебя жалко, той жизни жалко, которая была у нас с тобой, и любовь нашу жалко, и твой незабвенный взгляд - и все это уже в другом времени: и березовое полено тоже, и ледяная дорожка, и моя мама, и детдом...
Так что же мне - так и скакать из одного времени в другое, чтобы гнаться за тем, что было, прошло, растаяло в воздухе, и любить не жизнь, а ее призрак, потому что прошлое и есть призрак жизни? Но как же быть с моими двумя каторжниками, которые шли рядом со мною, прикованные к одной цепи? Их ведь я тоже любил и жалел!
Вот тут-то я остановился как вкопанный. Я вдруг понял, где мне хочется быть и к а к быть. Я захотел быть вне всякого времени, но всегда - человеком. Я не мог постигнуть человека, чтобы решить: хуже всех тварей он на свете или лучше всех. Но я не мог в любом случае не жалеть его и не любить, потому что каждый был как я. Хотел добра, покоя, но вынужден был жить и страдать. О, сколько же страданий у каждого и у всех, какой груз прошлого страданья! Что они с собою сделают, Лилиана? Будет ли каждый из них Вечным Живописцем, или на самом деле последними умрут лишь палачи?
Я остановился - и цепи с меня спали. Мы были посреди широкой замерзшей реки, лед стал только недавно, трещал и гнулся под ногами. Конвой орал, чтобы мы быстрее шли вперед. На нашем пути стояли люди, рыбаки, сети забрасывали в широкие проруби. На другом берегу виднелась какая-то деревня. Палач сказал: "Ты бежать хочешь, мы тя ня пустим". Конвой широко разбрелся по сторонам, искали лед покрепче, чтобы обоз провести. Мои сокандаль-ники схватили меня, другие каторжники закричали "караул, убивают", и конвойные с ружьями наперевес бежали в нашу сторону. Палач и его лохматый напарник схватили меня за руки, за ноги и бросили в прорубь.
Вот мы сидим с тобой, Лилиана, и слышим, как где-то закричали гуси и утки, им ответили воробьи, и стоит осень на дворе - сентябрь. Но если бы ты знала, Лилиана, что в череде дней, которые пройдут после сегодняшнего, и в наслоении прошлых дней, которых не счесть, этот крик гусиный - утиный - воробьиный был и нет и есть всегда. Время считается существующим только потому, что происходит событие, а потом его нет. В пространстве происходят какие-то события - ну, скажем, чья-то жизнь проходит, - а это всего лишь видоизменяется само пространство, вот что называют временем, Лилиана. Видоизменение пространства и есть жизнь, а не печальная утрата времени, как мы думаем. Мы ведь ничего не утрачиваем. Пространство всегда остается там, где было, но только всегда меняет свой вид посредством наших жизней. И еще - благодаря движениям облаков, ветра, птиц, зверей,, ручьев и падающих в море скал.
Я тебя научу не грустить, что жизнь проходит. Помни, что в том месте, где ты находишься и грустишь сейчас, происходило и будет происходить неисчислимое количество всяких перемен пространства, сдвигов земной коры, полетов бабочек и жуков, прорастаний высоких деревьев, а может, присядет под этими деревьями странствующий музыкант и сыграет на флейте какую-нибудь светлую мелодию, и все это будет одно и то же: и земной сдвиг, и бабочки, и музыкант, и ты. Все это есть одно лишь пространство и его видоизменения.