Путеводитель по поэзии А.А. Фета - Ранчин Андрей Михайлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэт подобен полубогу, несмотря на совет «Но быть не мысли божеством»:
Но если на крылах гордыни Познать дерзаешь ты, как бог, Не заноси же в мир святыни Своих волнений и тревог. Пари, всезрящий и всесильный, И с незапятнанных высот Добро и зло, как прах могильный, В толпы людские отпадет(«Добро и зло», 1884)
Таким образом, дерзкий полубог противопоставлен «толпе» и самому земному миру, подвластному различению добра и зла; он выше этого различия, подобно Богу.
Ультраромантическая трактовка предназначения поэзии выражена в речи Музы:
Пленительные сны лелея наяву, Своей божественною властью Я к наслаждению высокому зову И к человеческому счастью.(«Муза», 1887)
Мечты, «сны наяву» выше низкой реальности, власть поэзии священна и названа «божественною»[189].
Характерны как отражение романтических представлений Фета высказывания в письмах и в статьях. Вот одно из них: «Кто развернет мои стихи, увидит человека с помутившимися глазами, с безумными словами и пеной на устах, бегущего по камням и терновникам в изорванном одеянии» (Я. П. Полонскому, цитата приведена в письме Фета К. Р. от 22 июня 1888 г. [Фет и К. Р. 1999, с. 283]).
А вот другое: «Кто не в состоянии броситься с седьмого этажа вниз головой, с неколебимой верой в то, что он воспарит по воздуху, тот не лирик» («О стихотворениях Ф. Тютчева», 1859 [Фет 1988, с. 292]). (Впрочем, это «скандальное» утверждение соседствует с замечанием, что поэту должно быть присуще также и противоположное качество — «величайшая осторожность (величайшее чувство меры».)
Романтическое пренебрежение к толпе, не понимающей истинной поэзии, сквозит в предисловии к четвертому выпуску сборника «Вечерние огни»: «Человек, не занавесивший вечером своих освещенных окон, дает доступ всем равнодушным, а быть может, и враждебным взорам с улицы; но было бы несправедливо заключать, что он освещает комнаты не для друзей, а в ожидании взглядов толпы. После трогательного и высоко-знаменательного для нас сочувствия друзей к пятидесятилетию нашей музы жаловаться на их равнодушие нам, очевидно, невозможно. Что же касается до массы читателей, устанавливающей так называемую популярность, то эта масса совершенно права, разделяя с нами взаимное равнодушие. Нам друг у друга искать нечего» [Фет 1979, с. 315]. Показательно и признание, выдержанное в романтических категориях, другу И. П. Борисову (письмо от 22 апреля 1849 г.) о своем поведении как о катастрофе романтика — о «насиловании идеализма к жизни пошлой» [Фет 1982, т. 2, с. 193]. Или такие ультраромантические реплики: «<…> Людям не нужна моя литература, а мне не нужны дураки» (письмо Н. Н. Страхову, ноябрь 1877 г. [Фет 1982, т. 2, с. 316]); «Мало заботимся мы о приговоре большинства, уверенные, что из тысячи людей, не понимающих дела, невозможно составить и одного знатока»; «Мне было бы оскорбительно, если бы большинство знало и понимало мои стихи» (письмо В. И. Штейну от 12 октября 1887 г. — Русский библиофил. 1916. № 4, с. 84; ср.: [Блок 1985, с. 179]).
И. Н. Сухих об этих утверждениях замечает «В теоретических высказываниях и обнаженно-программных стихотворных текстах Фет разделяет романтическое представление о художнике, одержимом вдохновением, далеком от практической жизни, служащем богу красоты и проникнутом духом музыки» [Сухих 2001, с. 51]. Но эти мотивы вопреки утверждению исследователя пронизывают и само поэтическое творчество Фета.
Романтические представления Фета имеют философскую основу: «Философский корень фетовского зерна — глубок. „Не тебе песнь любви я пою, / А твоей красоте ненаглядной“[190]. Две эти строки погружены в вековую историю философского идеализма, платоническую в широком смысле, в традицию, глубоко проникшую и в христианскую философию. Разделение непреходящей сущности и преходящего явления — постоянная фигура в поэзии Фета. Разделяются — красота как таковая и ее явления, манифестации — красота и красавица, красота и искусство: „Красоте же и песен не надо“. Но подобно же отделяется вечный огонь в груди от жизни и смерти» [Бочаров 1999, с. 329–330].
К приведенным С. Г. Бочаровым цитатам можно добавить строки: «Нельзя пред вечной красотой / Не петь, не славить, не молиться» («Пришла, — и тает всё вокруг…», 1866) и высказывание из письма графу Л. Н. Толстому от 19 октября 1862 г.: «Эх, Лев Николаевич, постарайтесь, если можно, приоткрыть форточку в мир искусства. Там рай, там ведь возможности вещей — идеалы» [Фет 1982, т. 2, с. 218]. Но вместе с тем у Фета есть и мотив эфемерности красоты — по крайней мере, в ее земном проявлении: «Этот листок, что иссох и свалился, / Золотом вечным горит в песнопеньи» («Поэтам», 1890) — только слово поэта придает вечное бытие вещам; показательно также стихотворение о хрупкости красоты — «Бабочка!» (1884): «Одним воздушным очертаньем / Я так мила»; «Надолго ли, без цели, без усилья / Дышать хочу». Таковы же и облака: «Невозможно-несомненно / Огнем пронизан золотым, / С закатом солнечным мгновенно / Чертогов ярких тает дым» («Сегодня день твой просветленья…», 1887). Эфемерны не только бабочка, на краткий миг явившаяся в мир, и воздушное облако, но и звезды, обычно ассоциирующиеся с вечностью: «Отчего все звезды стали / Неподвижною чредой / И, любуясь друг на друга, / Не летят одна к другой? // Искра к искре бороздою / Пронесется иногда, / Но уж знай, ей жить недолго: / То — падучая звезда» («Звезды», 1842). «Воздушна» (эфемерна), подвижна и причастна времени, а не вечности и красота женщины: «Как трудно повторять живую красоту / Твоих воздушных очертаний; / Где силы у меня схватить их на лету / Средь непрерывных колебаний» (1888).
В письме B. C. Соловьеву 26 июля 1889 г. Фет высказывал мысли о духовности и красоте, далекие от их платоновского понимания: «Я понимаю слово духовный в смысле не умопостигаемого, а насущного опытного характера, и, конечно, видимым его выражением, телесностью будет красота, меняющая лик свой с переменой характера. Красавец пьяный Силен не похож на Дориду у Геркулеса. Отнимите это тело у духовности, и Вы ее ничем не очертите» [Фет 1989, с. 364]. По-видимому, жестко связать фетовское понимание красоты с одной определенной философской традицией невозможно. Как заметил B. C. Федина, «стихи Фета в самом деле дают весьма благодатный материал для ожесточенных споров по самым разнообразным вопросам, где удачным подбором цитат легко защищать противоположные мнения». Причина — «в гибкости и богатстве его натуры» [Федина 1915, с. 60].
О платоновской идеалистической основе фетовской поэзии давно написал В. Я. Брюсов: «Мысль Фета различала мир явлений и мир сущностей <…>. О первом говорил он, что это „только сон, только сон мимолетный“, что это „лед мгновенный“, под которым „бездонный океан“ смерти. Второй олицетворял он в образе „солнца мира“. Ту человеческую жизнь, которая всецело погружена в „мимолетный сон“ и не ищет иного, клеймил он названием „рынка“, „базара“ <…> Но Фет не считал нас замкнутыми безнадежно в мире явлений, в этой „голубой тюрьме“, как сказал он однажды. Он верил, что для нас есть выходы на волю, есть просветы… Такие просветы находил он в экстазе, в сверхчувственной интуиции, во вдохновении. Он сам говорит о мгновениях, когда „как-то странно прозревает“» [Брюсов 1912, с. 20–21].
В стихах такую же интерпретацию фетовского творчества выразил другой поэт-символист, В. И. Иванов:
Таинник Ночи, Тютчев нежный, Дух сладострастный и мятежный, Чей так волшебен чудный свет; И задыхающийся Фет[191] Пред вечностию безнадежной, В глушинах ландыш белоснежный, Под оползнем расцветший цвет; И духовидец, по безбрежной Любви тоскующий поэт — Владимир Соловьев; их трое, В земном прозревших неземное И нам предуказавших путь. Как их созвездие родное Мне во святых не помянуть?