Учебник рисования - Максим Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очевидно, что вдруг такая метаморфоза с миром произойти не может, и то, что связывает двух людей, не может немедленно распределиться между всеми. Остается надежда на чудо — но обществу требуется жить и сегодня и завтра, то есть в те дни, когда чудо еще не произошло.
Тогда христианство прибегло к услугам церкви — на тех же самых основаниях, на каких капитализм прибег к услугам банковской системы, — для разумного и дозированного распределения любви к ближнему, соответственно регламенту. В иных религиях — языческих — институт жречества и шаманства помогал разумно распределять славу, силу и могущество. Собственно говоря, это рациональное использование посредника — между гражданами общества и той силой, которая общество скрепляет. Как и в случае с банковской системой, это было рациональным введением, но с неизбежностью вело к казусам при распределении благ. В языческих религиях или в гражданских правовых обществах задача распределения упрощается тем, что гражданам не положено получать равные доли. Трудность распределения любви состоит в том, что ее должно быть поровну — без привилегий. Введение правового института в концепцию любви — уравняло практику христианства с теми религиями и правовыми институтами, что использовались обществом прежде. Силу общей концепции это изменить не могло, но ее практическое внедрение изменило. Каким образом церковь стала дозировать отпущение любви — известно. Как общество использовало религию для освоения мировых пространств, мы знаем из истории. Трудно принять эту форму колонизации и социального регулирования — за благо.
Единственной формой существования христианской концепции в неизмененном виде, то есть единственным методом передачи любви от одного — многим, без регламента и меры, единственной формой, неизмененной от употребления сразу всем обществом, — осталось христианское искусство.
Искусство, которое принято связывать с христианской традицией, отличает одно: переживание за другого. Христианское искусство говорит: каждый человек есть неповторимый образ, каждая душа уникальна и достойна сочувствия, каждое движение души нуждается в понимании. Коротко говоря, предметом христианского искусства является сострадание. Любовь есть чувство общее, но и уникальное одновременно — про это и написаны картины и книги. Есть общая истина, она не отменяет ни одной из истин личных. Не изображение страсти и чувства вообще, но изображение несходных меж собой страстей и чувств, не поддающихся обобщению, — это питало европейское искусство в течение недолгих веков. Такого не существовало прежде — и, за ненадобностью, это оказалось устраненным в ходе развития истории.
Концепция христианства (то есть сострадание как общественная скрепа), вынесенная в искусство, — оказалась уязвимой. В качестве утопии построения мирового общества эта концепция сулила перспективы лучшие, чем язычество, но использовать ее на практике оказалось затруднительно. Для манипулирования сознанием общества эта концепция малопригодна. Для отправления ежедневных социальных нужд эта концепция оказалась недостаточна. Христианская цивилизация хотела и собиралась использовать образы сострадания как средства, стимулирующие общественный энтузиазм, но для больших планов (как правило, жестоких) это не годилось. Основными принципами устойчивости социальной пирамиды пребывали все те же — право, сила, финансы: лев не пожелал лечь рядом с ягненком. Для этой конструкции христианское искусство пригодно мало — и это понятно.
Язычество показало свою жизнеспособность сравнительно с христианством. Как и христианство, язычество использует в качестве социальной скрепы иррациональное чувство, причем не менее сильное, нежели любовь, — и более древнее. Имя этому чувству — страх. Страх является связующим веществом величественных социальных пирамид: страх быть бедным, страх быть голодным, страх быть убитым, страх быть немодным. Использование иррационального чувства страха оказалось в истории практически более действенным, чем использование любви. К аргументу страха прибегала и церковь, а христианская цивилизация — куда более динамичный организм, чем само христианство, — легко обучилась жить по языческим законам, по законам страха. Слово «язычество» сегодня обозначает такую логику и такую мораль, которая находит целесообразным угнетение сильным слабого, использование богатым бедного. Разрешение на такую логику охотно даст каждый цивилизованный гражданин — из простого страха утратить привилегии цивилизации. Авангард потому и потеснил христианское гуманистическое искусство, что родился из чувства страха. Когда от испуга перед действительностью человеческий образ был заменен на квадрат, общество нашло эту замену своевременной. Отныне желание быть сильным стало общественной добродетелью. Отныне именно страх был возведен в разряд общественной смелости и нежелание сострадать стало социальной нормой. Для того чтобы создать черный квадрат, колосса Родосского или пирамиду — не требуется принимать во внимание трепет души соседа; напротив того, душа соседа лишь помешает. Квадрат, колосс и пирамида объединены одним свойством — неуязвимостью. Такое свойство есть обратная сторона равнодушия. Неуязвимо величие, которое не замечает слабости другого. Лучше забыть о существовании другого: помнить о том, что есть голодные и несчастные, — страшно.
Однако душа соседа все-таки существует; и колосс Родосский рано или поздно рушится в прах. Разрушатся и языческие империи. Вопрос, стоящий перед человечеством, пребывает неизмененным: какой материал для создания мировых государств считать прочнее: тот из которого сделаны колоссы, или сострадание к душе соседа? Что надежнее использовать как связующее вещество: любовь или страх? И чем крепится наша история?
Продолжая эту мысль, интересно рассмотреть декларацию Иисуса, высказанную в разговоре с книжниками по поводу ритуала и реальности. Книжники, и это следует из их имени, были людьми образованными и олицетворяли историю и прогресс. Высказав утверждение, унизившее абстракцию (субботу) по отношению к реальности (человеку), Иисус говорил о проблеме нравственной, но в большей степени был озабочен другим. Я бы определил его тезис как сомнение в уникальности исторического сознания для постижения мира. Для книжников абстракция, то есть субботний ритуал, являлась абсолютной реальностью — и исполнение ритуала было насущной потребностью, такой же, скажем, как утоление голода. И даже в большей степени, нежели утоление голода, была необходима суббота — ритуал являлся гарантией существования реальности, такой, какою она представлялась книжникам. В сущности, Иисус предложил им к рассмотрению дилемму: ваш голод — лишь часть проблем мира, существует также внешний по отношению к вам голод, и вы не в состоянии ему сострадать, а это нехорошо. Однако позиция книжников была тем тверда, что они полагали свою абстракцию универсальной, иначе говоря, свое чувство голода и защиту себя они рассматривали как исторически привилегированное событие. Защищая себя от голода, говорит человек, уверенный в исторической миссии, я осуществляю наиболее необходимое действие в этом мире. В этом смысле абстрактное историческое чувство не может принять к рассмотрению нужды внешнего мира. Мир присоединится к истории или будет пребывать вне истории — вот и все. Отмена субботы есть не просто отмена ритуала и не просто отрицание главенства абстракции над реальностью: прежде всего это отрицание того, что удовлетворение потребности исторического движения есть нравственное событие. Примириться с таким утверждением народ или способ мышления, олицетворяющий историю, не может: именно главенство истории мира над самим миром и рассматривается, как наиболее значимое явление. Христос поставил это под вопрос — и Христос оказался врагом. Христианство как религия неизбранных отрицает потребность в истории в качестве смысла существования. Есть еще и другие, а у других могут быть свои беды и заботы, говорит Спаситель, и это неприятно слышать тому, кто полагал, что самим фактом своего существования несет другим благо. Есть нечто, что выше наших цивилизаторских планов и исторических амбиций, — это любовь. Когда апостол Павел говорит, что нет ни эллина, ни иудея, но исторические амбиции слиты в личности Христа, он уничтожает самое дорогое — печать избранности, он разрушает непрерывность исторического процесса. Нет ни варвара, ни скифа, ни раба, ни свободного, говорит апостол, но все и во всем — Христос. Не существует фразы, которая больнее могла бы ранить ревнителей христианской цивилизации. Хочется того или нет, но это следует рассматривать еще шире, а именно: история как процесс, приватизированный одной направляющей идеей, не может удовлетворить всех страждущих. Если идея всеобщей истории — абсолютная свобода всех, то эта идея обязана включить в свой план развития и тех, кто пребывает вне истории, а это, по определению, невозможно. Историческая миссия — или проект — в таком случае оказывается не связанной с идеей нравственной; выбор Иисус делает не в пользу истории и за это расплачивается.