Том 4. Произведения 1857-1865 - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот в одно прекрасное утро Василиса доложила барыне, что Яков Федорыч не совсем здоровы. Встревоженная Наталья Павловна бросилась в «детскую» (так по привычке величали в доме комнату Яшеньки) и увидела зрелище.
Яшенька бледный и худой лежал на кровати и едва дышал. Руки его были скрещены на груди, и взор выражал все ту же безграничную покорность, которой он был столь верным представителем в течение всей своей жизни.
— Головка, что ли, у тебя болит? — заботливо спросила Наталья Павловна.
— Нет, маменька, — отвечал он едва слышно, — что-то в груди… это ничего, маменька!
— Не послать ли, душечка, в город за лекарем?
— Нет… не нужно!.. Маменька! поцелуйте меня… голубушка!
Наталья Павловна поцеловала его в лоб и заметила, что он покрыт холодной испариной.
— Бальзамцем не потереть ли? — спросила она робким голосом, — у меня, душечка, есть отличный бальзам… от всяких болезней вылечивает!
— Да… бальзамчиком хорошо бы! — отвечал Яшенька и улыбнулся.
Наталья Павловна увидела эту улыбку и заплакала.
— Вы не плачьте, голубушка моя, это ничего… это пройдет… Посмотрите, каким еще молодцом буду!.. Это, маменька, от того со мной сделалось, что я осмелился вас ослушаться!
«Господи! я не переживу этого!» — подумала Наталья Павловна.
Потерли Яшеньку бальзамчиком, но лучше не было. Напротив того, к вечеру Наталья Павловна вынуждена была послать за священником.
— Вы меня, милая маменька, простите! — говорил Яшенька все более и более слабеющим голосом, — иногда я вас огорчал… иногда я забывал, что первый долг сына утешать родителей своим хорошим поведением…
Наталья Павловна неутешно рыдала.
— Мне, милая маменька, теперь очень спокойно и весело. Жаль только, что вам не с кем будет время разделить… Я, маменька, хоть и не одарен большими способностями, однако все-таки в доме живой человек был…
— Господи!.. Яшенька! да не оставляй же, не оставляй же ты меня, друг мой! — закричала Наталья Павловна неестественным голосом.
— Нет, маменька… я, конечно, был бы готов исполнить ваше милостивое приказание… Ах, маменька, маменька!..
Яшенька вздрогнул и перекрестился. Через секунду в объятиях Натальи Павловны был уже труп его.
Два отрывка из «Книги об умирающих»[66]
I
Старость не радость: и пришибить некому, и умереть не хочется.
Вечер. Сальная свеча сомнительно и тускло горит в надломанном медном подсвечнике; в комнате темно и холодно; тоскливо и мерно дребезжит в окна дождь; с улицы долетает какой-то странный, смешанный звук, как будто жужжание несносного комара… Не разберешь, что это такое: далекий ли гул многолюдного города, не устающего от забот даже в поздний вечерний час, вздох ли это бедных странников моря житейского, для которых не припасено в этом мире пухового изголовья, или же просто-напросто шлепанье крупных капель дождя о крыши домов… Господи! один этот звук может иссосать сердце тоскою!
В комнате темно и холодно; на некрашеной деревянной кровати, покрытой затасканною, почти побелевшею серою шинелью, лежит длинный и исхудалый старик, которого лицо нам как будто знакомо. Да, вот те самые длинные и седые усы, составлявшие некогда гордость и украшение Белобородовского гусарского полка; вот те серые глаза, которых проницательный взор наводил трепет и уныние на сердца слабонервных жидов; вот и ястребиный нос — несомненное доказательство, что обладатель его должен принадлежать к породе хищников… Нет сомнения, это он… это Живновский!
Да, это Живновский… но как он исхудал и переменился! Он все еще без умолку говорит, но какая разница против прежнего! Прежде голос вылетал из его груди подобно звуку трубному и всецело господствовал над окрестностью; нынче… нынче это какой-то странный шепот, едва слышный даже для Рогожкина*, который смиренно сидит у его изголовья. Живновский умирает; он охотно и даже довольно весело переносил все потасовки судьбы, все невзгоды жизни, но наконец налитая желчью чаша переполнилась; спина покоробилась под ударами, и силы не выдержали. Коли хотите, нравственно он по-прежнему бодр; он по-прежнему далек от отчаяния, по-прежнему ждет чего-то такого, что, несомненно, долженствует в скором времени случиться и вследствие чего он из ничтожества будет вознесен на верх славы и величия; но физически он устал. Он столько в свою жизнь искупил на базарах овса и сена, по поручению крутогорских купцов, столько истоптал сапогов, бегая в аптеку и назад по поручению различных благодетелей; в стольких пожарах принимал живейшее участие, что, наконец, сломился под тяжестью своей собственной деятельности.
— Да, брат, — говорит он Рогожкину, — умаялся я, шибко умаялся… могу сказать, послужил на свой пай человечеству! Пятнадцать лет сряду не знал, что такое значит ночь без просыпу проспать — все кому-нибудь да послужишь! Не знал, какое такое слово «перина» на русском языке называется — все на войлоке, а не ровен час и на досках… Да, брат, пора, пора мне на зимние квартиры… там, может, лучше делишки свои обделаю!
— Помилуйте, Петр Федорыч! какие еще ваши годы! Бог даст, еще поправитесь, да и опять в поход-с! — утешает Рогожкин.
— Нет, брат, не вывезла! не вывезла кривая! Конечно, кабы теперь подложить под нас этак мяконькую периночку, да сквозь пропустить стаканчик-другой Настоя Ерофеича… а что ты думаешь? воспрянул бы, дружище, как перед богом, воспрянул бы…
Не унывай и духом ты воспрянь!
Эти, брат, стихи я сам в молодости сочинил, только конец, жалко, позабыл… Я, брат, на все руки был!
Живновский глубоко вздохнул; Рогожкин, как эхо, повторил этот вздох.
— Да, пожил-таки я! — продолжал Живновский, — грех на судьбу пожаловаться — пожил! На таких перинах сыпал, с такими князьями-графами компанию важивал, что всём этим здешним шалопаям, и во сне не привидится! Я, брат, человек случайный! мне бы вот с кем-нибудь, хоть на облучке, только до Петербурга доехать, а там я уж как дома! Я, брат, сыщу себе место… у меня и наружность такая, что всякий с удовольствием на службу меня примет! А что ты думаешь? небось не примет?
— Как не принять-с? кого же и принять, как не вас, Петр Федорыч!
— То-то, брат! я ведь знаю, что говорю! Вот я вычитал на днях в ведомостях, что князя Сергея Курлятева чем-то по комиссариатской части сделали*…важный, чу, человек стал! А мы ведь с ним душа в душу жили: бывало, Сережка да Петька — только и слов! А какая, братец, скотина-то был, если б ты знал! Все, братец, и мысли-то у него какие-то поганые были… не то чтоб просто пожуировать, а все, знаешь, со злом! Ну, жиды — бог с ним! на то народ этот и создан, чтобы удовольствие доставлять, а то над своим же братом солдатом ведь наругается!.. Стало быть, стоит мне только явиться к нему да припомнить того-сего — ну, и дело с концом! Мне ведь и нужно-то не бог знает что: мне бы вот денежек с рубль, да бумажек с пуд, да золотца что-нибудь — я и спокоен… а комиссариатскую-то часть я знаю!
— Как вам не знать, Петр Федорыч!
— Я, брат, все знаю… я и по адъютантской, и по казначейской части служил… я и полицейским мог бы быть хорошим… счастья вот только мне нет, а то как бы мне еще не служить! Прогорел, брат, я в последнее время, куда как прогорел! Плохо нынче житье нашему брату: всё муки да науки пошли, совсем даже с толку мы сбились… В прежнее время я бы пожил еще, потому что тогда просто было! Прежде, я тебе вот как скажу: в поле, бывало, покажешься, так и там даже трава словно перед тобой стелется… вот каково было житье! А нынче и глядеть-то на нас не хотят, а где и приютят тебя, сирого, так именно озорства ради, по пословице: зовут да покличут, а потом и в нос потычут. Одни эти купчишки как надо мной надругались: так бы, кажется, и перегрыз им горло! Так нет, сударь, не перегрызешь! Желанье-то есть, да силы, брат, не хватает! Ну, и выходит, что они над тобой свою мужицкую фантазию разыгрывают, а ты стой да молчи… Горько! Свиньи, брат, они все! Того и не поймет, подлец, что и комар лошадь повалит, коли медведь подсобит, а я видал-таки на своем веку медведей-то!.. Конечно, кабы сделали меня городничим… надо думать, что разыграл бы в ту пору и я свою фантазию… дда! всем оркестром…
Живновский задумался, вынул одну руку из-под шинели и начал щипать ею усы; Рогожкин заботливо обдернул шинель со всех сторон.
— А впрочем, и то навряд ли! — продолжал Живновский, — не могу я долго зло в сердце держать! Я, брат, добрый… может, и погибаю от доброты! Конечно, спервоначалу я оборвал бы их… ну, то есть, так бы оборвал, что года три после того они у меня в затылках бы почесывали… Я, брат, не из корысти — мне что! я только вот поучить люблю, чтоб знала скверная кошка, чье мясо съела… И не то чтоб со злом, а просто так, чтоб субординацию соблюсти! Я русский человек, у меня сердце отходчивое! я, коли побил, так после того рюмочку поднесу, только будь ты мной доволен да не сердись на меня! И станем мы после того други-приятели еще пуще прежнего — вот, брат, я как!