Операция «Жизнь» продолжается… - Аркадий Бабченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все ли готовы к этому? Или кто-то желает остаться на продскладе, ожидая, когда ушедшие возвратятся с боевых? Этим придется ждать долго, до конца своих дней. Колонна уже не вернется…
Возможно, дни их протекут сыто и мирно. Но и горячего афганского солнца в них не будет уже никогда».
Андрей ГрешновС войны не возвращается никто. Никогда. Обратно матери получают лишь жалкое подобие своих сыновей — злобных, агрессивных зверьков, ожесточенных на весь мир и не верящих ни во что, кроме смерти. Вчерашние солдаты больше не принадлежат родителям.
Они принадлежат войне, с которой возвратилось лишь тело. Душа осталась там.
Но тело все же вернулось. И война отмирает в нем постепенно, пластами — чешуйка за чешуйкой. Медленно, очень медленно вчерашний солдат, прапорщик или капитан превращается из бездушного манекена с пустыми глазами и выжженной душой в некое подобие человека. Спадает нервное напряжение. Затухает агрессия. Проходит ненависть.
Отпускает одиночество.
Отодвигается смерть.
Пропадает автоматизм действий. Расслабляется постоянно готовое к рывку тело. Уходят умение стрелять не раздумывая и определять расстояние на слух. Жрать все подряд или не жрать вообще. Спать в снегу.
Ты забываешь, как ставить растяжку, как передвигаться, как контролировать пространство.
Страх держится долго, тело познало десятки разновидностей страха — от горячечного страха боя, когда все вскипает от адреналина, до парализующего страха минометного обстрела, леденящего нутро; от томительного ожидания постоянной опасности, ноющей под желудком, до животного страха смерти — но в конце концов проходит и он.
И еще сны. Обычно ничего конкретного, лишь давящая черная пустота. Но иногда и конкретное. Это хуже. Тогда ты вскакиваешь и бежишь, нашаривая автомат и пытаясь спрыгнуть в окоп, не понимая еще, где ты и что ты. А потом наваливается отчаяние пробуждения.
Вместо этого возвращаются такие странные, ненужные, атрофировавшиеся чувства, как интерес к жизни, доброта, сочувствие. Улыбчивость. Они выдавливают те, другие, жизненно необходимые.
Последним приходит умение любить.
Ты начинаешь учиться жить заново. Ходить, не глядя под ноги. Наступать на колодезные люки. Стоять на открытом пространстве в полный рост. Покупать еду, говорить по телефону, спать на кровати. Учишься не удивляться горячей воде в кранах, электричеству, и теплу в батареях. Не вздрагивать от громких звуков.
Начинаешь жить. Сначала — потому что так получилось — не испытывая от жизни никакой радости и рассматривая её как бонус, по глупости судьбы выпавший на твою долю. Все равно жизнь твоя была прожита от корки до корки в те сто восемьдесят дней, пока ты был там, и оставшиеся лет пятьдесят не смогут ничего ни прибавить к тем дням, ни убавить от них.
Поначалу еще ненавидишь эту игру, которая не взаправду, но потом она становится тебе интересна. Ты тоже начинаешь изображать из себя полноправного члена этого общества. Маска обывателя прирастает успешно, организм больше не отторгает её.
Но своего настоящего лица больше не показываешь никому. Никто не знает, что ты не человек. Люди ходят вокруг тебя, смеются, скользят по тебе глазами и принимают за своего. «И никто — никто! — не знает, где ты был».
Но тебя это больше не беспокоит. Войну теперь вспоминаешь как виденный когда-то бредовый мультфильм, персонажем которого себя уже не осознаешь.
И правду никому не говоришь тоже. Человеку не воевавшему не объяснить войну, точно так же, как слепому не объяснить ощущение зеленого, а мужчине не дано понять, что значит выносить и родить ребенка. У них просто нет необходимых органов чувств.
Войну нельзя рассказать или понять, её можно только пережить.
Но все эти годы ты ждешь. Чего? Не знаешь и сам. Ты просто не можешь поверить, что все закончилось просто так, без всяких последствий.
Ты не должен был выжить, потому что выжить — значило предать. И это твое предательство отчеркивает тебя от всего мира: и от тех, кто остался там, и от тех, кто существует здесь. Ты все время пытаешься вернуться туда, но эта часть твоей жизни ушла безвозвратно. Ты оказался в тотальном одиночестве — умереть не умер, но и жить — не живешь.
Ты ждешь объяснения. Ждешь, что кто-то подойдет к тебе и скажет: "Брат, я знаю, где ты был. Я знаю, что такое война. Я знаю, зачем ты воевал". Это очень важно — знать зачем. Зачем погибли твои войной подаренные братья? Зачем убивали людей? Зачем стреляли в добро, справедливость, веру, любовь? Зачем давили детей? Бомбили женщин? Зачем миру нужна была та девочка с пробитой головой, а рядом, в цинке из-под патронов — её мозг? Зачем?
Зачем я — ведь они же были чище!
Но никто не рассказывает. И тогда ты — вчерашний солдат, прапорщик или капитан — начинаешь рассказывать сам. Берешь ручку, бумагу и выводишь первую фразу. Ты еще не знаешь, что это будет — рассказ, стихотворение или песня. Строчки складываются с трудом, каждая буква рвет тело, словно идущий из свища осколок — ты физически ощущаешь эту боль, это сама война выходит из тебя и ложится на бумагу — тебя трясет так, что не видишь букв, и ты снова там, и снова смерть правит всем, а комната наполняется криками, стоном и страхом, и снова работает КПВТ, кричат раненные и горят живые люди, и паскудный свист мины настигает твою распластанную спину. «И снова жгут наливники в Мухаммед-Аге…» Бьет барабан и оркестр на знойном плацу играет "Прощание славянки", и вот уже мертвецы встают из своих могил и маршируют по комнате; колонны проходят рядами и серебристые пакеты развеваются на древках, холодно блестя в свете луны; стучат по полу раздробленные кости, зияют провалы глазниц и сгоревшая кожа пузырится волдырями. «Вставайте, братья, нас предали!»… этот дьявольский хоровод закручивается все быстрее и быстрее, и вот ты уже в центре него. Их много, очень много, здесь все, кто был дороге тебе в той жизни, и вот ты уже узнаешь знакомые лица — Игорь, Вазелин, Очкастый взводный… Они склоняются к тебе, их шепот заполняет комнату: "Давай… Давай, брат, расскажи им, как мы горели в бэтэрах! Расскажи, как умирали на окруженных блокпостах в августе девяносто шестого! Как мычали и просили не убивать, когда нас прижимали ногами к земле и резали глотки! Расскажи, как дергаются мальчишеские тела, когда в них попадает пуля. Расскажи им! Ты выжил только потому, что умерли мы — ты должен нам! Расскажи! Они должны знать! Никто не умрет, пока не узнает, что такое война!", и строчки с кровью идут одна за одной и водка глушится литрами, а смерть и безумие сидят с тобой в обнимку и подправляют ручку.
И вот ты — вчерашний прапорщик, солдат или капитан, сто раз контуженный, весь насквозь простреленный, заштопанный и собранный по частям, полубезумный и отупевший — пишешь и пишешь, а слезы текут по твоему лицу и застревают в щетине…
И ты понимаешь, что с войны не надо было возвращаться.
Родина, не предавай меня
С Александром Чикуновым мы встретились воскресным вечером в тихом московском переулке на Ильинке. Щебетание птиц, солнце и дрема. Кроме нас никого. Тихое вялое спокойствие госпитального двора. Может, именно поэтому он и начал рассказывать о ранении.
— Впервые на войну я попал в Сумгаите. Когда нас привезли, все только начиналось. На перекрестке улиц Дружбы и Мира собралась толпа — тысяч пятнадцать человек. Между ними — бээмпэ какого-то пехотного училища. Я не знаю, кто сидел в этих бэхах — армяне или азербайджанцы. Главный у них был капитан. И вот этот капитан вдруг вскидывает автомат и начинает стрелять по толпе. Тридцать боевых патронов в упор по скоплению людей. Толпа отхлынула. Раненные, убитые, крики… А этот капитан вытаскивает из люка механика-водителя, садится на его место и на полной скорости врезается в толпу. И начинает давить людей, разворачиваться на них. То на одной гусенице, то на другой. Представляешь, что там было? Каких только трупов мы не навидались… Бэха была кровью заляпана по самую башню. На этом перекрестке — улицы Дружбы и улицы Мира — было положено начало всех войн. После этого я и стал писать.
Чикунов достает сигареты. Закуриваем. Он продолжает.
— Я в армии отслужил тридцать два года, и от армии у меня осталось ощущение не товарищества, а предательства. Предательство было страшное. Как их убивали, этих мальчишек. Свои же. "Градом", артиллерией. В Грозном однажды нас набилось на консервном заводе как селедок в бочке. Кругом чехи. Нас разделяло метров сто, не больше. И командующий вдруг отдает приказ на артподготовку. За двенадцать километров с Толстой-Юрта начинает работать тяжелая артиллерия. На таком расстоянии разлет в сто метров обычное дело. Два часа нас утюжили «саушками». Там горы трупов были, горы… Я ходил к командующему, просил прекратить огонь. Меня назвали паникером — ты, мол, боишься потерять десяток другой солдат. Когда в бронежилет мне рикошетом угодила задница от снаряда — огроменный осколок, я пошел к командующему и швырнул этот осколок ему на стол…