Видеозапись - Александр Нилин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же получилось – мировой хоккейный автопортрет ушел в зону чистой теории? Но так ли значительны теоретические выкладки, когда методы Тарасова, стиль Тарасова, команда, им сформированная, терпят поражения? Оказалось, что нет – сомнения не касались принципов. В команде был нарушен тренировочный режим, необоснованной критике подверглись ветераны. Некоторые из них стояли на пороге отчисления, чему главный тренер Вооруженных Сил решительно воспротивился.
И все равно – Тарасову уходить было нельзя. Сам же он писал: «Не страшен проигрыш, если команда продолжает верить в тебя, управляема тобою».
Хоккей с шайбой – игра резкая, атлетическая, в каком-то элементарном понимании и грубая. Но команда высокого класса – организм сложной психологической структуры. Существует он за счет связей тонких и ранимых, как нервные волокна. И подход к нему – открытие. Пусть происходит оно не в тишине, не за стеклами микроскопа – в жарком выдохе бега, среди острых граней коньков и сурового взмаха клюшек, в тесном единоборстве закованных в амуницию тел у твердой скорлупы бортов.
Почему он уходил?
Устал…
Устал – «впервые за столько лет по-настоящему отдохнул».
Почему вернулся?
Потому, что ЦСКА не могло без него. Но ведь и он без ЦСКА – уважаемый теоретик, профессор. Не мало ли для действующего хоккея?
И потом – сказал же как-то в разговоре канадский коллега Тарасова патер Бауэр (мы спросили его в Ленинграде, не устал ли он от хоккея): «От страсти нельзя устать».
За очерк о Тарасове я удостоился похвалы Токарева. Он, конечно, не рассыпался в комплиментах, а деловито сказал, поручая мне написать про артиста Льва Дурова (в тот год Станислав Николаевич в журнале «Смена» занимался вопросами искусства), что дочка Анатолия Владимировича – Татьяна, знаменитый тренер по фигурному катанию, прочла журнал и нашла в моем изображении ее отца сходство с оригиналом. И Токарев вроде как рекомендовал мне и дальше держаться этой линии…
Но у меня в связи с этим очерком лишь усилился комплекс авторской неполноценности – в его манере, решении не было для меня шага вперед. Я отступал на позиции, давным-давно мне предлагаемые.
Очерк о Тарасове почти всем нравился – и тем, кому больше ничего из мною написанного не нравилось…
Тогда же мы с Марьямовым написали сценарий про хоккей. Прообразом для тренера нам первоначально послужил человек не из спорта. Из мира искусства – актер и режиссер, чья жизнь нам была лучше знакома, чем Тарасовская. Но в сценарии мы назвали персонаж Великим тренером – и параллель с Тарасовым напрашивалась каждому, кто читал сценарий: ну кого еще у нас из тренеров считали великим?
И когда после долгих наших мытарств сценарий запустили в производство, консультантом киностудия пригласила, конечно, Тарасова.
Нас, сценаристов, он не замечал. Я и не лез ему на глаза после того, как мой товарищ спросил: считает ли он очерк о себе в журнале удачным, а он ответил, что и не слыхал про него…
Все же не следить за ним, не записывать мысленно свои наблюдения я уже не смог, но наблюденное ни к чему так и не приложил.
И вскоре он снова стал для меня одной из «звезд» телевизионной программы. С экрана он не исчез и перестав быть тренером сборной и ЦСКА. Его экстравагантность и в одежде – пришел на встречу олимпийцев в Останкино в безрукавке, и в поведении – единственный, кто внял призыву модного эстрадного певца запеть вместе с ним, запел, могла только радовать работников телевидения. Он неизменно вносил в передачи оживление.
Правда, деятели новой формации торопились отнестись к Анатолию Владимировичу как к чудаку-отставнику. Тип тренера изменился – и тарасовское влияние как и не ощущалось. Но мне кажется, что изменились только внешние проявления, облик. Основы же, заложенные Тарасовым, по-моему, и остались в основе всех новаций. Но об этом, само собой, судить специалистам – я вполне могу и ошибаться.
А вот в том, что был он неотъемлемой частью зрелища, всегда вдохновляющего телеоператоров и телережиссеров, – уверен.
И к старому, тривиальному, на мой взгляд, очерку мне захотелось «пристегнуть» некоторые заметки на воображаемых манжетах, сделанные не отходя от телевизора.
На экране спортивного ТВ за всю, наверное, его историю не было пока ничего выразительнее, чем автопортрет Анатолия Тарасова – самого знаменитого нашего хоккейного тренера.
Изображение его оказывалось пиром для операторов.
Он никогда не мог им наскучить, стать натурой, до конца исчерпанной.
Но операторам не стоило обольщаться и приписывать себе успех, эффект достигнутого.
Заслуга выразительности принадлежала самой натуре.
Комментарий к «картинке» с Тарасовым мог составить тома, собрание сочинений.
Но осуществись затея такого пространного, соблазнительного для любого из пишущих комментария и появись он на магнитной пленке или бумаге, очень быстро бы выяснилось, что сочинен он на девяносто процентов и продиктован с парализующим волю нерешительных людей темпераментом самого же Тарасова.
Можно вступить в спор с общепринятыми оценками деятельности и личности Тарасова, хотя и не убедить большинство любителей хоккея, но вступить…
Можно рискнуть, хотя, скорее всего, не встретив широкого отклика и понимания, и поспорить о правильности, вернее, о справедливости многих решений, принимаемых им, как непререкаемым на определенных этапах хоккейным авторитетом.
Но кто, не покривив душой, скажет, что умел не подпасть под странное обаяние власти, исходящее от этого человека на телеэкране?
Скамейка запасных – вообще интереснейший из микромиров, распахнутых для нас ТВ.
Скульптурная группа – в статике и ладья, накренившаяся в шторме, – при движении, при замене игроков. Все вокруг пронизано грозовым электричеством…
Тарасов представлялся идеальнейшей фигурой на роль вожака преисполненных суровой решимости людей с клюшками, тесно сидящих на скамейке.
Тарасов был преувеличен во всем – в жестах, мимике, в замечаниях, которые были, конечно, не слышны с экрана, но легко угадывались по могучей артикуляции.
Недоброжелатели острили: «Провинциальный трагик».
Но трагедией чаще оборачивалось любое несогласие с ним – и не в провинции, в столице.
(Это что же, информация, приобретенная при знакомстве с биографией Тарасова и тех, кто сотрудничал с ним и соперничал?
Да нет же, нет. Это ощущение, производимое экранным образом тренера ЦСКА и сборной.)
Он мог выглядеть и смешным, возможно, в своем постоянном актерстве.
Но никто никогда над Тарасовым не смеялся.
ТВ с некоторым изумлением, как тогда казалось, вглядывалось в характер, способный так сильно влиять на события в хоккее.
Эксцентрика понималась ТВ вдруг ключом к сути явления. Ключом, неожиданно всем вручаемым зрелищем на экране.
В актерской незаурядности, в способности гипнотического воздействия на окружающих проступал рельеф особенностей тренерской манеры Тарасова.
Тарасовское актерство очень много значило для заложения основ исследований, предпринятых в дальнейшем режиссурой спортивного ТВ.
Создав столь впечатляющий автопортрет, опрокинув этим притязания других изобразить его в меру их понимания, предложив всем свою интерпретацию роли великого тренера хоккея, Тарасов, скорее, невольно, приоткрыл дверь в свою настоящую тренерскую кухню.
В общем, интерес к психологической сложности хоккея начинался с Тарасова на ТВ.
10
– Ну когда парень в пятьдесят шесть лет начинает по больницам валяться… – коротко развел руками Трофимов.
И сам Бобров не хотел верить, что болен настолько тяжело. Но друг его Казарминский заметил, когда ездили они на водохранилище: Сева купаться не стал и весла понес-понес и снял с плеча – задыхался при ходьбе, сердце… В госпитале он сторонился остальных больных, не хотел быть втянутым в медицинские разговоры. Всегда такой общительный, здесь он предпочитал одинокие прогулки – быстрым шагом обходил территорию вдоль ограды…
Я приехал в госпиталь за компанию с журналистом, у которого было дело к Боброву. Интерес к знаменитым спортсменам с годами несколько притупился, но Бобров для меня всегда оставался Бобровым, и судьба его никогда не становилась мне безразличной.
В палате он оставаться не захотел, предложил пойти в парк и стал переодеваться потеплее: скинул больничную куртку и в красной фуфайке, обтянувшей не расплывшийся, не погрузневший торс, подошел к платяному шкафу.
Энергией этого красного промелька в замкнутом пространстве, как ракетой, было разбужено воспоминание.
Я попробовал превратить промельк в слово, развить его фразой, оттолкнувшейся от цветового пятна, нагревающегося подобно телевизионной трубке, обещающей изображение.
Ради изображения в доминирующем красном цвете я исписал страниц двадцать, но впечатление не сохранялось – исказилось и вовсе исчезло. Каждая страница напоминала мне погасший экран, как всегда в бытность мою завсегдатаем хоккея под открытым небом напоминала мне его площадка у Западной трибуны, не попадавшая в кинжальный свет прожекторов.