Повелитель железа (сборник) - Валентин Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Клянусь Летучим голландцем, — заметил Ящиков, — я бы не отказался очутиться сейчас в Париже.
— Ах ты, дельфин с желудком каракатицы… И я бы не прочь был попасть туда…
— И подумать, — воскликнул Эбьен, — что проклятый Морис Фуко теперь наслаждается жизнью, фланирует по бульварам, содержит половину французских красавиц на те деньги, которые уплачивает ему вторая половина…
Пьер Ламуль загадочно улыбнулся.
— А вы так уверены, что Морис Фуко находится в Париже…
— Ну, конечно…
Пьер Ламуль покачал головою.
— Я ставлю сто тысяч франков за то, что он сейчас в Париже, воскликнул Эбьен.
— А я, — произнес Пьер Ламуль все с тою же загадочной улыбкой, — ставлю миллион франков за то, что Морис Фуко в настоящее время находится на «Агнессе»!
Глава VI
Шхуна «Агнесса» (Окончание)
Если бы какой-нибудь завсегдатай лонгшанских скачек попал случайно на борт «Агнессы» и поглядел на верхушку одной из мачт, опутанной целой паутиной канатов, он увидел бы бронзового человека, бесстрашно висящего на головокружительной высоте и хладнокровно раскуривающего свою трубку. Вот бронзовый человек с ловкостью обезьяны скользнул по канату, перебросился с одной реи на другую и великолепным прыжком упал на палубу, где как ни в чем не бывало принялся зашивать парус кривой ржавою иглою.
— Ламуль, — воскликнул бы завсегдатай лонгшанских скачек, если бы удивление не отняло у него язык.
Между тем с носа шхуны эластичной походкой приближались Эбьен и Ящиков, тоже бронзовые как индейцы.
— Профессор, — крикнул один из них в кухонный рупор, — не жалейте картошки, жрать хочется, как святому Павлу Фивейскому на сороковую годовщину его голодовки!
Скоро к ним присоединился и славный потомок свергнутой династии.
— Ну что, сеньоры, — говорил Галавотти, стругая себе перочинным ножом запасную праздничную ногу, — не говорил ли я, что быть матросом не так уж скверно. Надо все испытать в жизни… Я вот, сеньоры, был матросом, шофером, рыболовом, врачом, актером, картежником, президентом республики, епископом и чем хотите! И скажу прямо, что ни одна их этих профессий не осталась для меня бесполезной. Случится, умрет христианин в пустынном месте, я сумею его исповедать и похоронить так, что никакие черти на пистолетный выстрел не посмеют приблизиться к его душе. Государство остается без обожаемого правителя — извольте. Беру бразды и становлюсь у кормила. Когда я управлял республикой, сеньоры, у меня все были счастливы. Кто делал кислое лицо, тому я вышибал зубы, вот этой самой деревяшкой. Когда дела запутались окончательно, я для поднятия настроения приказал вылить в водопроводные резервуары весь государственный запас спирту. Что тут было, сеньоры! Все граждане натыкались друг на друга, орали, плясали… грудные младенцы щелкали себя по галстуку, как заправские пьяницы. Куда ни ткнись, всюду сорокаградусная водка. Председатель общества трезвости пришел на четвереньках в вегетарианскую столовую… На третий день из Буэнос-Айреса прислали пожарную команду. Тут я удрал и вынырнул по ту сторону Кордильер в качестве воскресного проповедника… Да… Все надо испытать в жизни…
— А что, Ламуль, — заметил Эбьен, выплюнув в море табачную жвачку, ведь вы, пожалуй, проиграли пари… Вот уже три месяца плывем мы на этом деревянном башмаке, а никаких признаков Мориса Фуко пока что незаметно…
— Вообще, — заметил Ящиков, — кроме нас на шхуне нет, по-видимому, никого постороннего.
— Да и мы, — вздохнул Валуа, — теперь уже не посторонние!
— О ком идет речь? — спросил Галавотти, слегка насторожившись.
Ламуль встал, похлопал себя по голой груди и, повернув Галавотти лицом к солнцу, сказал, пристально глядя на него:
— Речь идет о глухонемом бразильце.
Галавотти изобразил на своем лице крайнее недоумение.
— Что вы там болтаете, Ламуль? — спросил Валуа.
Но Ламуль, очевидно, счел, что он сказал достаточно.
Бывший банкир отошел от сеньора Галавотти и растянулся во всю длину на палубе.
Сеньор Галавотти тоже отошел в сторону. Он прошел между двумя рядами больших ящиков с маисом, огляделся по сторонам и три раза стукнул в один из ящиков своей деревяшкой. Стенка огромного ящика приотворилась, как дверь, и сеньор Галавотти исчез в темных недрах. Через пять минут он вышел обратно, лег лицом вниз на большой парус, сложенный на палубе, и начал хохотать так, что слезы ручьями потекли у него из глаз и блестящими змейками побежали по палубе.
Однажды капитан Пэдж подошел к Ламулю, стоявшему на вахте, и, проведя согнутым большим пальцем по его позвоночнику, промолвил:
— Остров Люлю!
Через минуту все путешественники стояли на палубе и вырывали друг у друга подзорную трубу.
Вдали из поверхности океана вырисовывалась какая-то невысокая гора, окаймленная целым лесом пальм и белой, как снег, линией прибоя.
— Коралловые рифы, — заметил капитан, расслоив эти слова двумя десятками богохульств и ругательств.
Заскрипела якорная цепь, и шхуна «Агнесса» остановилась. Вода была так прозрачна, что океан представлялся гигантским аквариумом, столь густо населенным, что было удивительно, как это рыбы не сталкивались между собой.
Спустили шлюпку. Было решено, что кроме чемоданов путешественники захватят два ящика маиса. Капитан Пэдж объявил, что через месяц он снова прибудет обратно за «живым инвентарем», как он выразился. На прощанье он решил угостить своих полуматросов-полупассажиров и приказал откупорить бочонок королевского рому. Вскоре на шхуне началось настоящее веселье: люди плясали, пели, дрались, клялись в вечной дружбе и кровавой ненависти.
Один Ламуль оставался трезв, он всякий раз незаметно выливал в море свой ром и не выпускал из вида Галавотти.
Тот, по-видимому, был совершенно пьян. Забравшись на ящик с маисом, он произносил речь, в которой предлагал избрать его в римские папы; однако, кончив речь, он так ловко соскочил с ящика, что подозрение, как говорится, шевельнулось в душе Ламуля. Однако ничего подозрительного не произошло… С пением и хохотом чемоданы были брошены на дно шлюпки, туда же спустили два ящика с маисом и туда же, наконец, опустили на канатах смертельно пьяных путешественников. Только Ламуль сам спустился по канату и, вспомнив, как несколько месяцев тому назад ему трудно было подыматься, удивился своей ловкости.
Когда лодка отчалила, на борту шхуны послышалась револьверная стрельба. Это капитан Пэдж и его помощник-швейцарец играли в Вильгельма Телля: встав задом друг к другу и наклонившись так, чтобы видеть один другого между ногами, они сшибали из револьвера пробки, положенные у каждого из них на пояснице, причем матросы для смеха в момент выстрела пихали их под руку длинными баграми. Сшибивший пробку получал право хватить другого изо всех сил по зубам или по шее.
Огромная волна перенесла лодку через ряд мелких рифов, причем днище, задев за один из камней, издало такой звук, который производят иные скрипачи, когда играют пиччикато.
Пьер Ламуль вылез на пустынный берег и вместе с матросами (которые протрезвели, как только взялись за весла) перетащил на берег своих спутников и багаж.
Галавотти мирно спал. Ламуль решил ни за что не засыпать, и, когда лодка отчалила; он вставил себе между веками маленькие палочки, ибо глаза его начинали-таки слипаться, взял в руки ружье и огляделся. Сзади был лес, темный и молчаливый, впереди — море, а над головой все то же небо, серебряное от звезд, с черными точками просветами. Он не верил своим глазам. Шхуна подымала паруса и медленно отплывала. Вот она уже начинает сливаться с ночною мглой. Галавотти спит как убитый. «Неужели, — подумал Ламуль, глухонемой бразилец мне в самом деле только почудился на „Агнессе“».
И тут, не в силах бороться со сном, сознавая, что поступает неблагоразумно, он все же вынул из глаз палочки и, повалившись на песок, заснул как мертвый.
Глава VII
Смертельная опасность и прекрасная принцесса
Ящикову снился сон. Едет он сонный и пьяный в тарантасе по тамбовскому проселку, кругом ночные доля, над рекой кричат в сырой траве коростели, в голове приятный дурман; откинуться головой на мягкую пружинную спинку и спать, спать, и только иногда, приоткрыв глаз, смотреть, на месте ли добрая старая Большая Медведица.
И вот как нарочно нет Большой Медведицы, а по самой середине неба яркий, как пасхальные свечи, Южный Крест. Ящиков хочет двинуть рукой, и не может, и чувствует, что, должно быть, кучер привязал его ремнем к сиденью. И тут вспоминает Ящиков, что случилась в Рос — сии революция и что кучер теперь не прежний кучер Иван, а, небось, какой-нибудь Иван Краснофлагов, и уж теперь не крикнешь ему: «А ну-ка, Иван, покажи-ка, как деды по Руси-то езжали!». И вдруг оборачивается кучер Иван и говорит ругательство — истинное русское ругательство, — какое только ушами слышать можно, а главами в напечатанном виде никто еще нигде не видал, ибо, увидав, нельзя вынести. И, услыхав знакомые слова, сразу проснулся Ящиков.