Вкушая Павлову - Д. Томас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я иду по болотистому лесу, который кажется бесконечным, и вдруг ко мне присоединяется знакомая фигура — маленькая, пухленькая, с поблескивающими на солнце очками: это мой старый недруг Адлер{149}. Вспыхнувшая было во мне враждебность гаснет — я вспоминаю, что Адлер давно умер, а следовательно, передо мной диббук. Он довольно весело подтверждает это и на час или два составляет мне веселую и приятную компанию. Заметное улучшение по сравнению с оригиналом!
Случайно брошенное им замечание — и я вспоминаю забытый фрагмент сновидения. Я был в Израиле, стране, где правят евреи, но в наше время. Тюремная камера. Я имею в виду, что действие сновидения происходит в тюремной камере, а не то, что Израиль — тюремная камера. (Хотя, в отличие от Мартина и Эрнста, у меня всегда были большие сомнения относительно создания сионистского государства, если только оно не будет создано где-нибудь в отдаленном и безлюдном районе земли.) В камеру, где сидит бледный, ничем не примечательный человек, входит смуглый, мускулистый охранник в шортах и рубашке с короткими рукавами, с кобурой на поясе. Заключенный сидит за столом. Вид у него кроткий, хотя я (неизвестно откуда) знаю, что его обвиняют в убийстве миллионов евреев. Его зовут Эккерман или Эйхман.{150}
На столе книга. Вижу ее название — «Лолита». Заключенный вручает книгу охраннику со словами: «Das ist aber ein sehr unerfreuliches Buch» («Это крайне оскорбительная книга»).
Этот фрагмент сна, как мне кажется, тоже связан с человеческой индивидуальностью. Как заключенный, как немец, я — Ich-Mann — творил оскорбительные книги. Похоже, что «Лолита» — это фривольное продолжение «Доры» и «Градивы». За «Моисея и монотеизм» я был обвинен в духовном убийстве миллионов своих соплеменников. Но еврей-охранник кажется невозмутимым. Может быть, терпимость проистекает из его довольно нееврейской внешности. Он совсем не похож на расхожее представление о еврее — бледный, за толстыми стеклами очков моргающие глазки, сутулится над ветхими книгами в молельном доме и боится солнечного света, как летучая мышь. Здесь ариец, которому полагается быть широкоплечим и высоким, сутуловат и близорук, зато еврей воплощает собой идеал мужества — настоящий Давид.
Диббук Адлера покидает меня, я бреду дальше, заблудившийся в мыслях, заблудившийся в этой стране теней, где сливаются воспоминания и фантазии. В имени Лолита те же гласные, что и в имени моей няньки и сексуальной наставницы — Моника. Я, Ich-Mann, был самым чувственным и даже женственным из всех детей и тем самым подвигнул ее на попытку спасения моей души. В церкви она сажала меня к себе на колени и, пока священник гнусавил латинские фразы, тайно ласкала мою писюльку, чтобы я не плакал и сидел тихо. Она крестила меня в своей крови и заставила меня целовать — грубовато и неуклюже — самое священное из всех мест. Это из-за нее я долгие годы бродил у стен Рима и не мог войти, и не мог избавиться от навязчивого желания войти.{151}
С моим племянником и товарищем моих детских игр Йоном она была грубее, плотояднее, и это вызывало у меня зависть. Уже к трехлетнему возрасту он стал этаким еврейским мужичком — он-то и был заводилой в тот день, когда мы охаживали Полину. Мне хотелось бы знать, что случилось с ним, когда, будучи уже шестидесятичетырехлетним преуспевающим бизнесменом, он порадовал меня, исчезнув из своего манчестерского дома.
Вероятно, Моника, которая так заботилась обо мне, была настолько уверена в моем блестящем будущем, что убедила отца не принуждать меня к фелляции, как он это делал в отношении других детей — моего брата Александра и четырех сестер, — вследствие чего у них в зрелом возрасте развилась истерия (а с малюткой Юлием — и того хуже, он вообще задохнулся). А может, отец и сам видел, насколько я чувствителен, и решил меня пожалеть.
«Оскорбительная книга»… Библия Филиппсона… Судный День. Все горит, горит, горит. Огни Лейпцигского вокзала. В Лейпциге жил дядя Абэ. У него было четверо детей, и из них только один — не сумасшедший. Пока стоял поезд, родители говорили о них тихими, расстроенными голосами. Отец промокал глаза. Дядя Иосиф сел в тюрьму за фальшивомонетничество. Удастся ли Эмануилу и Филиппу бежать в Англию? Преступники, психи… и психоаналитик! Маленький Ich-Mann, я плакал, потому что моя любимая Моника ушла навсегда, как ушли и мои отцы — Эмануил и Филипп. А «женщина с птичьим клювом», моя мать, лежит в постели с двумя, а то и тремя — приходит в себя после оргазма.
И все это в спертой, удушающей атмосфере вагона, среди мерцающих в темноте огней. Мой череп сдавлен, как головка новорожденного.
глава 38
Дорога обратно по-прежнему небогата событиями. Как это часто бывает, самые яркие впечатления приносит именно сон. Сейчас мои сновидения стали выразительными и многолюдными, словно надо мной раскинулся тот вергилиевский «вяз… огромный и темный», где «под каждым листком… сновидений племя… находит приют».{152}
Вот, например, несколько молодых солдат сидят развалясь на обочине деревенской улицы; они курят сигареты или едят шоколад. Кажется, действие происходит где-то на востоке — кругом бамбуковые деревья и рисовые поля. Неподалеку от этих миролюбивых солдат расчлененные тела туземцев, некоторые еще корчатся в предсмертных судорогах. Несколько из этих молодых солдат, почти мальчики, встают, гасят свои сигаретки и направляются к маленькой девочке, на которой только черная ночная рубашка до пояса. Ее охраняет солдат с ружьем, она трясется от страха. Парни приказывают ей лечь и раздвинуть ноги. Один из них начинает совокупляться с ней, а другой в это время сует ей в рот свой член. Когда они заканчивают и застегивают брюки, на их место приходят другие. Когда все заканчивают, кто-то говорит: что будем с нею делать? Другой отвечает: пустить ее по ветру. Но вместо этого к уху девочки приставляют пистолет, и ее голова разлетается на части.
Они говорят по-английски. Но произношение у них, кажется, американское.
Атмосфера этого сновидения озадачивает меня. Я убежден, что эти солдаты — «хорошие ребята»; то, что они делают, — заслуженная (и малая) награда за трудный утренний бой. Один из них едет верхом на буйволе, спокойно погоняя его штыком.
Я уже привык к жестоким снам. К концу жизни не приходится ждать мирных видений.
Я вижу в этом намек на ту подавленную ненависть, что испытывал к моей сестре Анне, когда готовился к экзаменам. Анна возражала против того, что со мной носились как с писаной торбой, делали мне всякие поблажки, например разрешали есть одному, когда я занимался, и всякое такое.
Сними с нас этот тонкий налет культуры и цивилизации, и все мы легко становимся насильниками и убийцами. Экзотика востока здесь средство защиты — попытка дистанцироваться от происходящего. Но дистанцироваться невозможно. Ужас сцены с девочкой стократно усиливается, когда осознаешь, что это зрелище доставляет извращенное наслаждение. Не верю, что даже самые нравственно чистые составляют исключение. Добрейшая, благороднейшая из всех женщин, которых я когда-либо знал, — французская принцесса — всю свою жизнь упивалась фантазиями о сексуальных убийствах; ее воображение — настоящая камера пыток, почище самых ужасных ужасов Эдгара По, которого она постоянно перечитывает.
То же самое и со мной: я — та девочка, что была изнасилована и убита солдатами, с которыми я соучаствовал в этой гнусности. Бессознательное бисексуально и не ограничено ни временем, ни пространством. А мое, конечно, переливается в бессознательное Анны — которая, приближаясь к последней черте, будет, я думаю, больше скорбеть о пресечении моей жизни, чем своей.
Мы как два альпиниста, связанные одной веревкой, как те двое англичан, что пропали год или два назад, пытаясь покорить Эверест. Она смутно присутствует даже в этом сне. Черная рубашка жертвы напоминает мне черную шелковую блузку, которую надевает иногда Анна, представляя меня на конгрессах. И такими же полными страха глазами смотрела Анна, когда Мартин, приехав домой на побывку, показал ей свой штык. Мартин тоже был хорошим мальчиком, который неизбежно стал убийцей. Только у этой девочки страх переходит в шок — и ужас смерти в глазах.
глава 39
В другом же сновидении совсем нет насилия, а есть нечто вроде идиллической сцены беспредельного сексуального наслаждения. Я думал о своих сестрах в бане, и, может быть, поэтому действие моего сна снова происходит в бане — но другой. В бане, не только лишенной какой-либо зловещей атмосферы, а напротив — удобной и роскошной. Стройные мускулистые мужчины натирают друг друга маслами. Снуют служители с теплыми полотенцами. Единственная цель всех присутствующих (а их здесь сотни) — чувственное наслаждение через гомосексуальные акты. Каждый имеет каждого — орально и анально. Я вижу, как порой целая рука исчезает в прямой кишке.