Бом-бом, или Искусство бросать жребий - Павел Крусанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты «Пацанский кодекс» читал? — Андрей наконец поймал необходимый для достойного ответа на провокацию судьбы кураж, ощутил полноту снизошедшего хюбриса.
—Вчера всей братве раздали, — признался сбитый с толку водитель. — Теперь у нас понятия писаные.
— Пункт пятый, — сказал Норушкин. — Ты не должен попусту плющить ни фраера, ни трясогузку.
— Извини, братан, — убрался в джип мордатый и оправдался из тёплой утробы: — Я ещё на память, блин, не выучил.
Оставив Фому поджидать у крыльца, Норушкин поднялся по присыпанным крупитчатым снегом ступеням и дёрнул дверь.
За ней открылось небольшое пространство — сенцы или передняя как будто, — где стояли прислонённый к стене веник, цинковое ведро и обмотанная портянкой швабра, а в углу под потолком висела явно сейчас необитаемая, но такая дремучая паутина, что, запусти в неё тот же веник, он качался бы в ней, как дитя в гамаке, и не падал.
Тут же была вторая дверь, за которой, собственно, и находилась приёмная.
Посередине приёмной стоял, держа руки в карманах короткого добротного пальто, накачанный бычок с бригадирской цепурой на тугой шее — он, впрочем, пока ничуть Андрея не интересовал.
А тот, кто его интересовал, сидел в кресле у журнального столика и брезгливо смотрел на рассыпанную по лакированной крышке уездную прессу.
На вид Аттиле было лет пятьдесят семь с половиной. Голову его покрывала округлая, с неизменной, навсегда, как валенку, заданной формой, фетровая кепка, лицо было желтоватым и костистым, глаза круглые, но, судя по рубцам морщин, привычные щуриться — словом, ничего особенного, преклонных лет галоша, однако при этом в его глазах, как и в глазах Герасима, сквозил леденящий напор тьмы, готовый прорвать полупрозрачную плёнку, пока что отделяющую этот свет от лютого мира преисподней.
Взгляд Аттилы упёрся в Андрея, и по лицу генерального директора асфальтовой корпорации «Тракт» пробежала необычайная судорога — как будто голова его была воздушным шариком, наполненным водой, и шарик вдруг качнули.
— Ты что, бабан? — уже знакомым хрипловатым баритоном поинтересовался угрожающе бычок. — Обед же, в натуре.
Андрей, не обращая на бычка внимания, в упор смотрел на Аттилу.
— Ты что, бабан, не понял?
— Раз, два, три, зенитушка, дави, — с загодя отрепетированными модуляциями, по наитию стараясь соблюдать предписанные тоны и паузы, немного нараспев произнёс специалист по теоретической фонетике египетского языка Среднего царства Андрей Норушкин.
То, что случилось дальше, скверно поддаётся описанию.
8Вытаращив от ужаса глаза, бычок всё же нашёл в себе силы, чтобы скоромно выругаться.
— Это не Аттила, — сказал Андрей. — Это — убырка. «Пацанский кодекс», пункт тридцать девятый: шваркни его наглухо…
Не дожидаясь исполнения директивы «писаных понятий», он развернулся и, быстро миновав сенцы/переднюю, вышел на крыльцо. Отчего-то Норушкин теперь уже наперёд знал, что должно произойти.
Подхватив Фому под руку, Андрей снова потащил его за угол, и тут в доме раздались выстрелы — семь или восемь подряд. А миг спустя чрево администрации разорвал отнюдь уже не будничный, редкий по заряду убедительности женский визг.
Ничего не объясняя — да и что он мог бы объяснить? — Норушкин дернул стряпчего за рукав и стремительно направился к станции.
Они ещё услышали, как хлопнула дверь джипа, и через короткое время мордатый водитель под непрекращающийся затяжной визг в свою очередь разрядил в приёмной всю обойму.
Дело было сделано. Заказ на батики накрылся точно.
Глава 12. БАРАКА, МРАКА, ЩЕКОЛДА
Если до сих пор все приведённые сведения о Норушкиных основывались на традиции устного предания, непрестанно транслируемых в роду из поколения в поколение заветных житий, то от деда, Платона Ильича Норушкина, Андрею остался вполне материальный документ — собственноручно написанная им в ноябре 1941 года автобиография. Судя по характеру изложения своей истории, Платон Ильич как раз в это время готовился вступить в организацию, именовавшуюся в те времена тремя примерно с половиной буквами — ВКП(б). Возможна, впрочем, и другая версия об адресате, отсылающая к тому таинственному братству/ордену, где — на момент составления автобиографии — Платон Ильич стоял на третьей ступени посвящения. Но здесь начинается область неведомого, в пределах которой любые домыслы останутся всего лишь досужей игрой ума, лишённой всякого практического смысла.
Жизнеописание было начертано фиолетовыми, ничуть от времени не выцветшими чернилами, чётким чертёжным почерком (хотя и с многочисленными помарками, поскольку это явно был черновой вариант, а в должные инстанции отправился белёный), какой встречается у людей исполнительных и аккуратных, если не сказать педантов, на листах пожелтевшей бумаги немного шире и приблизительно на четверть длиннее современного формата А4. Не считаясь с условиями военного времени, требовавшими повсеместной бережливости, писал Платон Ильич только на одной стороне листа, что, вопреки его преднамеренному лукавству, определённо выдавало в нём белую кость. Вот этот документ.
Родился я 12 (25) апреля 1915 на хуторе Побудкино ***ского уезда ***ской губернии, когда германский империализм, способствуя обострению революционной ситуации в самодержавной России, давил на наше отечество, как теперь давит немецко-фашистская сволочь — по всему фронту.
Отец мой Илья Николаевич Норушкин, дитя овса и ржи, над чьей колыбелью, мыча и роняя сено, склонялись коровьи морды, был родом из крестьян того же ***ского уезда. Однако, имея врожденное стремление к знаниям и подспудно, исподволь осознавая своё кровное родство с передовым отрядом современности — пролетариатом, стараниями моего деда (я не знал его, поскольку он умер ещё до моего рождения) закончил сначала приходскую школу, а затем реальное училище, что позволило ему впоследствии поступить в Петербурге на завод чугунного литья Сан-Галли помощником мастера. Здесь, в Санкт-Петербурге, с гордостью носящем теперь имя вождя мирового пролетариата — великого Ленина и героически противостоящем фашистской гадине и её финским прихвостням, отец на занятиях марксистского кружка познакомился с моей матерью, Марией Спиридоновной Усольской, дочерью отставного военного, которая в то время училась на трёхгодичных Педагогических курсах при Фребелевском обществе и одновременно, понимая революционную миссию пролетариата и искренне ей сочувствуя, помогала рабочим в изучении марксистской литературы и теории научного социализма.
Весной 1914 они поженились.
Отца своего я не помню, но из рассказов матери знаю, что он, не состоя в членах никакой политической партии, по взглядам своим определённо являлся беспартийным большевиком, был активным участником рабочего движения и даже входил в состав стачечного комитета, за что в конце 1916 был уволен с завода Сан-Галли, а вслед за тем мобилизован в действующую армию. Когда он, совсем немного не дожив до радостных дней Великого Октября, опрокинувших дремучий быт вчерашней жизни, погиб от империалистической пули где-то под Двинском, мне было около двух лет.
После отъезда отца на фронт семья наша, ради экономии средств (мы сильно нуждались), перебралась на квартиру родителей матери, где мы примерно до середины 1918 жили вшестером — мать, я с братом Антоном, родители матери и её сестра тётя Даша.
Мой дед, Спиридон Романович Усольский, выходец из мещанского сословия, был, как уже сказано, отставным военным, который честно, без надежды на карьерные успехи, т. к. его непрестанно и повсеместно зажимало реакционное дворянское начальство, не способное простить ему его низкое происхождение, прошагал по служебной лестнице в царской армии, этом орудии порабощения и угнетения народов, от рядового до капитана, после чего в 1906 по выслуге лет уволился в запас и жил с семьёй в Петербурге на скромную пенсию. Человек он был своеобычный и увлечённый — за годы службы в Забайкалье и на Китайско-Восточной железной дороге он собрал богатую коллекцию предметов буддийского религиозного культа, которую в первые же месяцы Советской власти, не колеблясь, передал в возглавляемый тов. Сталиным Наркомнац, одними из важнейших задач которого являлись сбор и изучение материалов о жизни различных национальностей и племён, населяющих нашу страну, что со всей определённостью свидетельствует, насколько безоговорочно мой дед принял победу Октябрьской революции, которая в одночасье взяла прогнивший мир прошлого, как берут чурбан в топоры, как берут на вилы сено, и своротила его в небытие. Вскоре, однако, к глубочайшему прискорбию, дед умер — в июне 1918 какие-то бандиты, из тех, что готовы за шапку ударить прохожего гирькой в темя или ножом под левый сосок, повылезшие в это тяжелое для революции время из своих грязных щелей и тёмных нор на белый свет, избили его, ограбили и бросили в подвал близстоящего дома, а поскольку у деда оказался повреждён позвоночник, там его живьём съели крысы.