Книги, годы, жизнь. Автобиография советского читателя - Наталья Юрьевна Русова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впервые это имя я услышала еще в школе. Наш любимец Анатолий Миронович Альтшуллер рассказал на очередном уроке о новой повести «Мертвым не больно», в которой люди бессмысленно гибнут из-за дуболомных приказов неграмотного военного начальства. С тех пор я не пропускала ни одного произведения В. Быкова – в них представал непривычный и неизвестный облик Великой Отечественной. Что мы знали к 1970-м годам о войне? «Повесть о настоящем человеке» Бориса Полевого, «Молодую гвардию» А. Фадеева, партизанские «документальные» повести и романы Д. Медведева («Это было под Ровно» и др.), симоновскую трилогию «Живые и мертвые»… Все было просто и понятно: вот фашисты, вот наши, мы – герои и наше дело правое. И, конечно, «нам нужна одна победа, одна на всех, мы за ценой не постоим». Но какой была эта цена?
Василь Быков не просто ставил этот вопрос, он пытался на него ответить – с той предельной честностью, от которой шевелились волосы и бежал озноб по спине. В центре его вещей оказывалась не героическая, а моральная проблематика: нравственная цена поступков командиров и солдат, фашистских наемников и партизан. Какое множество нестандартных, живых, достоверных характеров! Особенно запомнились повести «Сотников» (1970) и «Обелиск» (1972). Демонстративно негероический облик Сотникова, как бы воплощающий фальшивый советский миф об «интеллигентишке», скульптурно обнажает анатомию его подвига, в истоках которого оказывается вовсе не верность какой-то абстрактной идее, а невозможность изменить себе, невозможность избавиться от жалости и сочувствия к другим невинным жертвам. Разящая убедительность отличает также историю предательства Рыбака, страшную неизбежность каждой последующей ступени его падения. Знаменитая экранизация этой повести («Восхождение» Ларисы Шепитько), безусловно, очень талантлива, но она подчеркивает евангельские ассоциации к истории Сотникова; текст Быкова к такому однозначному толкованию читателя не подталкивает, но не становится от этого менее убедительным в исследовании причин, которые заставляют человека отдать «душу свою за други своя». Та же невозможность подлинно совестливой личности изменить своим нравственным принципам обнаруживается в повести «Обелиск»: деревенский учитель Алесь Иванович Мороз просто физически не может оставить своих обреченных на казнь учеников и присоединяется к ним, чтобы разделить их судьбу. Помню, как многие из первых читателей этой повести были согласны с теми ее персонажами, которые осуждали поступок Мороза: кому он помог? ребята все равно были обречены… убил ли он хоть одного немца? Самый убедительный ответ дает в повести Ткачук, рассказчик этой истории:
Вы все хотите втиснуть в две-три расхожие схемы, чтоб попроще! И поменьше хлопот. Убил немца или не убил?.. Он сделал больше, чем если бы убил сто. Он жизнь положил на плаху. Сам. Добровольно. Вы понимаете, какой это аргумент? И в чью пользу…
Так Быков учил сомневаться, давал возможность неоднозначной и объемной оценки военного прошлого. А ведь без этого невозможно не только искреннее уважение к своей Истории, но также извлечение уроков на будущее. Вот чего не хватило Симонову, вот почему его неприукрашенные военные дневники («Разные дни войны») стократ интереснее растиражированной трилогии «Живые и мертвые». Несмотря на прекрасную экранизацию первого романа в 1963 году, трилогия так и не стала подлинно народным чтением.
Позже Василь Быков с той же ранящей читателя силой обратился к трагедии коллективизации. Совсем недавно я перечитала «Знак беды» (создан в 1982 году) и вновь восхитилась тревожным быковским талантом, оставляющим долгое послевкусие анализа. Супружеская пара Петрока и Степаниды являет нам образы двух жертв бесчеловечных обстоятельств (колхозного быта и фашистской оккупации): жертву пассивную (Петрок), которому, казалось бы, остался только шаг до полной сдачи, до предательства, и который все-таки находит в себе силы на достойный ответ врагу, пусть ценой жизни, – и жертву активную (Степанида), с ее вольной и невольной виной в раскулачивании, которая искупает эту вину ценой своей жуткой огненной смерти, равной отчаянному подвигу.
Замечательна образная специфика быковского текста: вроде бы он постоянно пишет о весьма далеких от городского жителя мельчайших подробностях деревенского и лесного партизанского быта, но мир крестьянского творчества, мир освоения суровой и дикой действительности неодолимо увлекает и захватывает.
А его «Облава» (1988), крохотная повесть о сбежавшем из сталинских лагерей раскулаченном, за которым в наконец-то обретенных родных местах охотится огромный отряд энкавэдэшников во главе с его собственным сыном? Мы не ценим свою литературу… Эта вещь, кстати, пронзительнее и сильнее нашумевшей «Зулейхи…» Гузели Яхиной.
Рано заявил о себе еще один военный прозаик, которого я полюбила и долго продолжала читать: Юрий Бондарев. Его первая вещь, «Тишина» (1962), восхитила практически всех. Еще не остывшая правда вхождения фронтовика в мирную жизнь и горечь послевоенных сталинских репрессий, сумрачный, отчаянный и молодой образный колорит, обаяние женских характеров – все это многое обещало. Нестандартным оказался и роман «Берег» (1975), хотя искренности в нем поубавилось. Самым интересным в романе мне видится не история «запретной» любви Никитина и Эммы, не ностальгия по жертвенному и безупречному лейтенанту Княжко, не смачно выписанный старлей Гранатуров, а сержант Меженин. Первоклассный воин, но какой мерзкий и страшный характер, выписанный с нескрываемой ненавистью – такую ненависть вызывает только лично пережитая действительность. Роман был очень популярен, читался широко, и помню, как поражен и восхищен образом Меженина был мой брат Коля, с которым мы по-прежнему делились своими книжными находками.
А вот поздний Бондарев, череда его романов о советской интеллигенции с военным прошлым – «Выбор» (1981), «Игра» (1985), «Искушение» (1992)… Печальная история иссякновения таланта. И не сказать, что слабело мастерство – нет, тексты были достаточно изобретательными и яркими. Не было той изюминки (по замечательной реплике Феди Протасова из «Живого трупа»), которая дает тексту жизнь и зажигает читателя. Вполне естественной мне представляется и растущая ретроградность общественной позиции Юрия Васильевича, которая так огорчала многих его прежних поклонников. Его фигура часто заставляет задумываться о тайне подлинной художественности. Дело ведь вовсе не в верности взглядов. Да и что такое эта верность? Как говорил Достоевский, «недостаточно определять нравственность верностью своим убеждениям. Надо еще беспрерывно возбуждать в себе вопрос: верны ли мои убеждения?» Бондарев этот вопрос себе задавать перестал, и перестал задолго до своей недавней кончины. Видимо, один из секретов художественной правды кроется в гармонии между текстом и нравственностью художника. Фальшь и натужность не спрячешь, как не спрячешь плохой привкус и неприятный запах…
В 1960-е годы повальное увлечение научной фантастикой меня миновало, хотя Сережа, мой двоюродный брат, собравший в своей библиотеке несметное множество соответствующих произведений, прожужжал мне все уши о замечательных книжках Лема, Брэдбери, Азимова и,