Старый газетчик пишет... - Эрнест Хемингуэй
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот если бы сейчас я писал при трех свечах вместо двух, предисловие, вероятно, вышло бы веселее и бодрее. Нужно хорошее освещение для писания предисловий. Донесения можно писать при любом освещении, но для предисловий нужно и освещение получше, и времени побольше. Так что, если кому-нибудь это предисловие не понравится, — пусть напишет свое, а я с удовольствием подпишусь за него.
Тут в предисловии должно быть литературное отступление о том, что значит для человека, когда работа всей его жизни уничтожена. Вот мы и пропустим литературное отступление и будем считать, что никто не думает, будто это приятно, когда вся работа, какую человек сделал за всю свою жизнь, уничтожается. Правильно или нет?
Будем считать доказанным, что это — несчастье.
Ну, что же дальше идет в предисловии? Да, разумеется, вот что: сравнение с Гойей. Давайте и это пропустим. Хватит людей, которые будут делать это сравнение без того, чтобы мы писали о нем в предисловии, а свечи становятся все короче.
Так о чем же дальше писать в предисловии к сборнику рисунков о войне? Конечно, тут должно быть что-нибудь и о самой войне.
— Ваше мнение о войне, мистер Хемингуэй?
Ответ: Я нахожу ее неприятной. Я никогда не любил войны. Но у меня к ней есть некоторые способности.
— Любите ли вы рисунки на военные темы?
Ответ: Нет. Но эти рисунки очень хороши. Вам они, должно быть, понравятся.
— А что вам нравится в войне?
Ответ: Победить, покончить с ней, и чтобы настал мир.
— Что бы вы тогда сделали?
Ответ: Я бы пошел в «Сторк-клуб».
— Очевидно, вы не очень серьезный человек.
Ответ: Возможно, что и так.
— Не следовало бы вам говорить так легкомысленно о столь серьезных вещах.
Ответ: А вот вы-то сами сейчас откуда разговариваете, а?
Это говорил Нью-Йорк, но мы в Барселоне, а вчера были в Тортосе и завтра снова будем в Тортосе, и очень трудно писать предисловия, когда единственное, о чем думаешь, это — как удержать фронт на Эбро. По сравнению с необходимостью удержать фронт на Эбро все на свете, включая и рисунки о войне, сделанные большим художником и одним из лучших твоих друзей, кажется просто куриным пометом, — вот почему так неприятно и скучно писать предисловие.
Если бы не это, можно было бы вспомнить прежнее время, когда мы оба вместе много работали в Мадриде. То лето, когда я писал книгу, а Кинтанилья делал свои замечательные рисунки, и мы с ним здорово работали весь день и встречались по вечерам выпить пива в сервесерии на Пасаж-Альварес, и Кинтанилья просто и спокойно объяснял мне, почему необходима революция, — то лето теперь очень далеко. Оно кажется таким далеким, как будто это было в другом мире. В том, старом, существовавшем прежде мире, где, увидев придорожный столб с надписью: до такого-то города триста пятьдесят километров, ты знал, что, если пойдешь по этой дороге, попадешь в этот город. А теперь знаешь, что, если пойдешь по этой дороге, тебя убьют.
Все это меняет человека, и сегодня писать нелегко. Но издатели требуют предисловие, иначе они расторгнут договор. Хорошо. Они получат свое предисловие. Вот оно уже ложится на бумагу. По одной букве. По одному слову, по одной странице оно выходит, выдавливается, как зубная паста, и, наверное, читать его так же приятно, как ощущать во рту вкус скверной зубной пасты. Самое главное, чтобы свечей хватило — так, чтобы можно было видеть клавиши машинки. Вот оно выходит, издатели, вот оно выходит — доброе, славное предисловие, и если вам надо пять тысяч слов, то существуют разные формы одного и того же слова, которое можно написать пять тысяч раз и все-таки выразить не все презрение до конца.
Давайте-ка посмотрим. Сколько надо слов? Прибавим еще несколько слов для издателя. Читателю они не нужны, потому что читатель может смотреть рисунки. А рисунки хорошие. Правда, читатель? Вот так отчасти выглядит война, правда, только отчасти. И пусть вас не шокируют мертвые мавры, не говорите, что они отвратительны. Потому что война учит одному: труп врага всегда хорошо пахнет.
Вот и свечи подходят к концу и предисловие — тоже, и я надеюсь, что предисловие вам понравится. Надеюсь, что издатель не обиделся, ведь это — просто шутка, издатель, милый мой старина… Я надеюсь, что вам понравится и мистер Кинтанилья, если вы с ним встретитесь — кланяйтесь ему от меня.
Вы понимаете, около Эбро стоит немало американцев, они стоят плечом к плечу с бельгийцами, немцами, французами, поляками, чехами, болгарами, словаками, канадцами, британцами, финнами, датчанами, шведами, норвежцами и лучшими испанцами на свете. Они ждут начала решающего боя этой войны. Так что, если предисловие на этом кончается, не обижайтесь. Я бы мог написать гораздо больше, если бы умел писать по слепому методу, чтобы можно было писать в темноте. Но и дальше было бы одно и то же. Потому что все, кроме Эбро, кажется совершенно неважным сегодня ночью.
18 апреля, 1938 г., Испания
IIIДаже самое хорошее предисловие в лучшем случае просто литературный курьез. Поэтому оставим и это исключительно мрачное произведение. Оно является прекрасным примером той особой, очень непривлекательной и даже противной уверенности в своей правоте, которая бывает у людей в некоторые моменты войны. Это предисловие особенно несправедливо, потому что я сердился на Луиса, когда писал. Я сердился на него, вероятно, за то, что он был жив, а слишком многие люди, которых я любил, погибли в те месяцы.
Луис Кинтанилья — один из самых храбрых людей, каких я знал. Война — не его профессия, и нет никаких оснований, чтоб он снова стал заниматься этим делом. Но в те дни итальянцев опять побили на Эбро, за чертой. Их побила дивизия Листера и еще одна дивизия — Третья, из старого состава Пятой армии, в жестоком десятидневном сражении; и мы думали, что им никогда не взять Тортосы. Правда, мы знали, что на левом фланге что-то было неладно и он подался совсем неожиданно, хотя наш Дюран удерживал всю горную цепь между флангами, и пришлось отдать врагу то, чего он никогда бы не взял. В такие минуты люди становятся очень обозленными и несправедливыми. Потом просишь прощения. Вот я и прошу прощения у Луиса, и только у Луиса.
Он знает, о чем я говорю, и он поймет.
Потом в предисловии упоминается «Сторк-клуб». Это похоже на легкомыслие, а легкомыслие непростительно для серьезного писателя. Я знаю это: если я проявлял легкомыслие, мне его никогда не прощали. Серьезному писателю надо быть вполне степенным. Если позволяешь себе шутить, люди не принимают тебя всерьез. И эти самые люди не понимают, что есть многое, чего нельзя выдержать, если не шутить. Им, пожалуй, лучше объяснить, что никакого легкомыслия мы себе не позволили. О «Сторк-клубе» говорится всерьез. Если сидишь за столом и тебе подают тарелку воды вместо супа, одно яйцо и апельсин после четырнадцатичасовой работы, у тебя не то что пропадает желание быть там, где ты есть, или делать ту работу, но иногда думаешь: «Эх, вот в «Сторк-клубе» меня сейчас, наверно, здорово бы накормили!»
А когда лежишь в темноте один, а в голове мелькают картины того, что видел и в этот день, и в другие, то, вообще говоря, всегда находится о чем думать — о войне, о политике, о личном. Но иногда думаешь, как славно и шумно сейчас в «Сторке» и что если бы сейчас сидеть в «Сторке», то совсем не надо было бы думать — просто смотреть на людей и слушать шум.
В прежние дни, в Мадриде, когда там жили Кинтанилья, Поль Эллиот, Джей Аллен и я, там было много мест, где можно было поесть так же вкусно, как в «Сторке», и где было бы так же весело. Но теперь в Мадриде мало еды и совсем мало хорошей выпивки.
Голод — лучшая правда, а опасность смерти — неплохое вино, как говорится, но от голода желудок так сжимается, что, когда наконец получаешь возможность как следует поесть, у тебя много жадности в глазах, но есть ты не в состоянии. И так привыкаешь к опасности, что она тебя уже больше не возбуждает, а только раздражает.
А «Сторк» остается символом того, как хотелось бы поесть по-настоящему. Ведь войну в Испании ведут не за то, чтобы всех посадить на голодные «блокадные» пайки, а за то, чтобы каждый мог есть, как едят самые избранные.
Надо бы многое написать о прежних временах, но самое странное в войне то, что она уничтожает прежние времена. Каждый день стирает предыдущий день, и, когда проживешь двести или триста дней в одинаковой обстановке там, где жил когда-то в мирное время, воспоминания в конце концов разрушаются, как здания вокруг. Прежние времена и прежние люди ушли, и ностальгия, тоска по прошлому — это то, о чем читаешь в книгах.
Позднее, может быть, все это восстанавливается, точно так же как восстанавливаются и здания. Все было очень просто в прежние дни. Прежние дни были такими простыми, что сейчас они даже кажутся жалкими. Если ты хочешь, чтобы сейчас все было просто, надо делать одно: получать приказы и слепо им повиноваться. Это единственное «просто», которое сейчас осталось.