Избранный - Бернис Рубенс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я нашла его на кровати, — проговорила она.
На конверте Эстер написала: «Моим родным», однако никому из нас в тот миг не хотелось признавать, что это относится и к нему тоже. Белла положила письмо на кухонный стол, мы боялись туда смотреть.
— Прочти ты, — в один голос попросили родители.
Белла неохотно взяла письмо. Обычно расплата за дурные вести, а письмо явно содержало именно их, настигает того, кто их сообщил, и нам с Беллой этого не хотелось. Однако же мы одновременно потянулись к письму: каждый стремился избавить другого от неминуемой расплаты. В ту минуту мы были страшно близки: так сближает семью смерть одного из ее членов.
— Я прочту, — дружно сказали мы с Беллой; я взял письмо, развернул.
— Я так и знала, я так и знала, — заплакала мама, и мы сразу поняли, о чем она говорит.
Письмо подтвердило наши догадки. Я запомнил его наизусть, хотя прочел всего один раз, но каждое его слово обжигало меня с учетверенной силой — за себя и за каждого сидевшего за столом.
«Родные мои, — начиналось оно, и я помню, как покоробила меня эта фраза, — это письмо причинит вам боль, но и скрывать от вас правду я долее не могу. Две недели назад я вышла замуж».
Я не отважился взглянуть на родителей, услышал лишь, как вскрикнула мама. Отец слабо застонал и принялся словно бы машинально листать молитвенник.
— Дальше, дальше, — попросила меня Белла, надеясь, что следующее предложение опровергнет уже написанное.
И я продолжал читать: «Я вышла замуж за Джона, — говорилось в письме. — Мы встречались несколько месяцев, и я не могла иначе. Я очень его люблю, мы очень счастливы».
Норман взглянул на доктора Литтлстоуна.
— Этот Джон, — он буквально выплюнул это имя, — работал в библиотеке неподалеку. Он был давним другом нашей семьи. Вообще единственным нашим другом-неевреем. Он откладывал для меня книги. Иногда заглядывал в гости, когда у нас был Давид. Приносил отцу книги. Живо интересовался еврейской культурой. Так на чем я остановился? Да, «я очень его люблю, мы очень счастливы. Давиду я написала, пожалуйста, помогите всё ему объяснить».
Стоило ей упомянуть о Давиде, как я потерял всякий интерес к ее дальнейшей судьбе. Дочитал письмо — в конце она просила у нас прощения, — подметил, что родителям больно, но думал лишь о Давиде и, признаться, не без удовольствия представлял, как буду его утешать. Мне хотелось сбежать из дома, но Давид был в отъезде, и мне ничего не оставалось, как сидеть и наблюдать их страдания. Мамины крики сменились глубоким протяжным стоном, ее тело пронзило животной мукой. Она раскачивалась из стороны в сторону, стонала и тряслась от ужаса. Отец что-то забормотал, я отважился посмотреть на него и заметил, что он открыл молитвы о мертвых.
Норман вздрогнул. О молитвеннике он вспомнил только сейчас. Ему вдруг захотелось увидеть отца, вернуться домой, любить его. В самом деле, подумал он, нет ничего безопаснее любви и заботы о ближнем. Пусть то и другое не всегда оправданно и приятно, однако ж безопасно, и он жаждал обеспечить себе такую вот безопасность. «Бедный папа», — подумал он и уставился в окно. Бедные все. Его вдруг ошеломило, что и он, и его родители, и Белла, и Давид — все были несчастны.
— Да, так я о Давиде, — продолжал он. — Я подождал до завтра. Собирался зайти к нему вечером после работы. К тому времени он наверняка прочитал бы письмо Эстер. Я весь день придумывал, чем бы ему помочь. В радостном волнении подошел к его комнате; помню, поймал себя на том, что так радоваться нехорошо. Окликнул его снизу, стал подниматься по лестнице. Я всегда так делал, и обычно, когда я подходил к его двери, он уже ждал меня. Сейчас он не ответил, но я всё равно вошел. По крайней мере, попытался войти. Приоткрыл дверь дюймов на шесть: дальше что-то мешало, как будто он забаррикадировался изнутри. Я с силой толкнул дверь, и меня прошиб пот. Наверное, я, как и моя мать, знал обо всём еще до того, как увидел.
— Больше рассказывать особенно нечего, сухо произнес Норман. — Мертвый Давид лежал на кровати: он истек кровью. Крови было столько, что я даже не сразу понял, откуда она вытекла. — Норман умолк. Глаза жгло от сухости, хотелось плакать. — Я ходил к нему на похороны, — добавил он. — Его похоронили у самой стены кладбища, как самоубийцу. И запретили его оплакивать, но я потерял брата и тайком отсидел шиву. Вот и всё, — заключил он. — Я вам всё рассказал.
Норман встал. Он боялся, что доктор Литтлстоун что-то скажет, а ему сейчас не хотелось никого слушать. Сеанс глубоко его разочаровал. Он возлагал на свой рассказ такие надежды, однако же теперь страдал куда сильнее, чем когда выбежал из комнаты Давида и скатился по лестнице. Та боль, как и эта, измотала его физически. Он направился к двери, открыл ее, обернулся к доктору Литтлстоуну и увидел в нем уже не слушателя, а, как и прежде, человека в белом халате, у которого наготове блокнот и ручка. Нормана охватило отвращение из-за того, что он открылся ему.
— Если вам хоть чуточку интересно, — произнес он с невольным презрением, — если вам интересно, тогда-то я и начал принимать таблетки. Конечно, мне и раньше их предлагали, но на этот раз я не стал отказываться.
Он закрыл за собой дверь и направился по коридору в палату. Норман, тоскливо понурясь, пробирался вдоль стены. Сны порой беспокоили его сильнее действительности, и теперь, рассказав доктору эту историю, он чувствовал схожее беспокойство. Что толку, подумал он. Я рассказал ему о Давиде, больше мне добавить нечего, однако же я чувствую себя точно так же, как прежде, и останусь тут навсегда. Он прошел сквозь вращающиеся двери. В дальнем конце палаты пациенты обступили кого-то и с живым интересом слушали его рассказ. Услышав стук двери, один из стоящих оглянулся и крикнул:
— Норман, смотри, кто вернулся.
И посторонился, чтобы Норман увидел вновь прибывшего. Посреди пациентов стоял Министр. В пижаме, словно не уходил. Норману вдруг показалось, будто Давид и не умирал. Он бросился к Министру,