Три весны - Анатолий Чмыхало
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А еще в степи играли сейчас в свои скрипочки неугомонные сверчки. Целый оркестр исполнял какую-то удивительно светлую и бесконечную симфонию. Сверчкам было наплевать на то, что скоро здесь загрохочет битва. И кто-то из ребят не доживет до следующей ночи. На то она и война, черт ее подери!
— Интересно, где остальные наши? — негромко сказал Васька.
Костя ничего ему не ответил. Косте хотелось молчать, а если уж говорить, то о самом важном. Хотя что же самое важное — Костя не знал.
— Я не о Семе с Петером, а о других наших. Где вот они, а?
Как бы очнувшись, Костя сказал:
— Все на фронте. Помнишь, какая вывеска была в гражданскую на райкомах комсомола? «Все ушли на фронт». Так и мы… А утром пойдем, однако.
— Пойдем, — согласился Васька. — Это уж как пить дать!
— Мины уберут. Но река мешает. Ее ведь не перепрыгнешь.
— Она сейчас мелкая. Да и саперы наведут переправы. А ты плавать умеешь?
— Как тебе сказать? Не очень. Но при нужде поплыву, — сказал Костя.
— И курица поплывет, коли невпротык придется…
Они снова долго молчали. И Костя взгрустнул о матери, которую он всегда видел в мыслях одиноко стоящей у калитки. Она стоит грустная и долгим взглядом еще молодых глаз провожает прохожих. У матери — загрубевшие, натруженные руки. Однажды ей гадала цыганка и нагадала жизнь в миру и согласии, в любви и довольствии.
— Глупая ты женщина, — с горечью возразила мать. — И все слова твои глупые, обманные.
Цыганка обиделась, сердито тряхнула юбками и пошла дальше вдоль домов. А отец, когда сели ужинать, напомнил матери этот разговор, сказал:
— Хоть и дура цыганка, а правду наворожила. Ты без хлеба еще не сидела.
Мать поднялась тогда с табуретки и ушла. Нет, не брал ее мир с отцом. Никогда не было у них согласия.
Сердцем Костя понимал, что мать права в этом споре. И ему было жалко ее. Она сейчас, только она, думает о Косте и постоянно ждет.
— А тебе расставаться с окопами как? — опять заговорил Васька. — Привыкли мы к ним, что к дому.
— Тоже нашел дом, — недовольно ответил Костя.
— А чего! Даже к камере человек привыкает. На свободу, конечно, пожалте. А в другую камеру — шалишь!
Подошел Петер. Он тоже думал о предстоящей атаке.
— Вдруг да штурм не удастся. Танки у них стоят вдоль передовой, — сказал Петер.
— Ну и что! — оборвал его Костя.
Немец не пускал ракет, не вешал «люстр». Может, он догадался обо всем и теперь готовил нашим войскам коварную ловушку? А наши почему-то не стреляли. Хотя бы палили для отвода глаз. Но фронт безмолствовал.
Перед самым рассветом по траншее второй роты, заглядывая в блиндажи и землянки, прошелся Гладышев. Он был без пилотки — где-то потерял ее, — а на плечи его была накинута видавшая виды пестрая немецкая плащ-палатка.
— Нельзя так, Федор Ипатьевич, — встретил его Сема. — Ребята могут за немца принять.
Федя пропустил Семины слова мимо ушей. Он спешил выговориться:
— Утром штурмуем Миус-фронт. Против нас стоит, как и в Сталинграде, Шестая армия. Вместо той Гитлер создал новую. И мы должны ее прикончить, — говорил Федя, волнуясь.
— Уж как-нибудь, — сказал Васька.
— Все будет хорошо, мои юные друзья.
А рассвет уже занимался над степью. Неторопливый, дымный. И когда стал отчетливо виден крутой немецкий берег Миуса, по всей линии фронта враз ударили наши орудия. Тысячи громкоголосых орудий.
16Шел четвертый день наступления. Всего-навсего четвертый, хотя Косте казалось, что он очень давно покинул обжитые траншеи на левом берегу Миуса. Саур-могила была теперь справа и несколько позади. Но ее еще не взяли наши части. Одетая в железо и бетон, она грохотала орудийными залпами, рассыпалась дробью пулеметных очередей.
Привык Костя отбивать за день не одну контратаку немецких танков и пехоты: фрицы дрались упорно, не считаясь с потерями. Впрочем, потеряли они пока что не так много. В памятное утро прорыва наша артиллерия нещадно молотила траншеи противника. Казалось, что ничего живого там уже нет.
А на поверку вышло другое. Трупов в первый вражеской траншее почти не оказалось. Значит, немец знал о нашем наступлении и отвел пехоту в тыл. А теперь она под прикрытием танков яростно контратаковала окопавшихся по холму красноармейцев.
Волны горячего воздуха бились о бруствер. От солнца не было спасения в мелких, до колен, окопах. Две ночи вторая рота углубляла их, но дело подавалось туго. Легкие пехотинские лопаты жалобно звенели, отскакивая от твердой, как сталь, земли.
— Дождичка бы, — пришептывал Михеич — Костин сосед по окопу.
Дождик был нужен еще и потому, что всем нестерпимо хотелось пить. В роте не нашлось ни единого глотка воды, когда санинструктор Маша с трудом проползала по усыпанной гильзами траншее, держа в руке пустую фляжку. Раненые просили пить. А вода была выпита еще утром. До ближнего колодца больше километра совершенно открытого поля. Не сумеешь сделать и шага, как тебя пристрелят.
Дождь дал бы красноармейцам передышку от бомбежек. Немцы уже четыре раза совершали налеты на наших пехотинцев.
Ко всему может привыкнуть боец на войне. Только не к бомбежкам. С каждым новым заходом «юнкерсов» ты чувствуешь, как в струнку вытягиваются нервы. И тебя давит-давит пронзительный вой моторов и нарастающий свист бомб.
Стоит окончиться артиллерийскому обстрелу, и боец тут же забывает о нем. Ну был, ну прошел. А если и не сразу забывает, то где-то вскорости.
Другое дело — бомбежка. Она часами держит бойца в адском напряжении. И бывает, что человек не выдерживает.
Костя видел, как после бомбежки из траншеи выскочил и, горланя что-то непонятное, побежал в сторону фрицев командир одного из взводов.
Он сошел с ума, он не понимал, что делал. Выстрел щелкнул, почти неслышный после грохота бомб, и сержант, вскинув руки, плашмя упал на черную землю. Даже не дернулся. И Костя подумал тогда, что хорошо умереть вот так, сразу. О матери и то не вспомнишь.
— Дождичек, он все освежит, — как молитву, шептал Михеич.
А «юнкерсы», сверкая на солнце, разворачивались в небе. По ним стреляли зенитные батареи. Зенитчики дрались отчаянно. Стреляли и тогда, когда бомбы с оглушительным воем шли прямо на них.
Но вот из-за холмов рванулись в долину советские истребители. Начался воздушный бой, за которым напряженно следили из окопов.
Пехотинцы второй роты увидели, как прямо над ними тройка наших самолетов атаковала «мессеров», похожих на больших, зловещих скорпионов. Яростно застрекотали пулеметы, и над одним из фашистских истребителей затрепетали оранжевые языки пламени. Вражеский ас хотел дотянуть до своих, но объятая пламенем машина вдруг развалилась, и куски ее упали на нейтральную полосу.
Костя насчитал тридцать «юнкерсов». Иногда бывает до сотни. Отчетливо видны черные кресты на фюзеляжах. Сейчас «юнкерсы» начнут пикировать. Их цель: узловатые нити ничем не замаскированных окопов пехоты.
Костя лежал на боку, прижавшись плечом к ногам Михеича. Над ним было блеклое небо с плывущими «юнкерсами». Летчики, наверное, видели Костю и собирались так накрыть траншею, чтобы от него не осталось даже мокрого места.
Бомбы отделились от нырнувшего к земле «юнкерса» и, как большие черные капли, с раздирающим душу свистом понеслись вниз.
«Закон всемирного тяготения», — мелькнуло в голове у Кости, и он закрыл глаза.
Бомбы рванули землю раз, другой, третий. И она задвигалась, тяжело заходила под ударами. В сплошной, ужасающий грохот слились взрывы, и свист бомб, и рев моторов.
Уже не видно было самолетов. Не видно было и самого неба. Перемешанный с пылью дым заслонил свет, и днем стало темно, совсем темно, как ночью. И в этой адской тьме краснели, остывая, лишь залетевшие в окоп осколки.
«Закон всемирного тяготения», — снова пронеслось в сознании Кости.
И больше он ни о чем не подумал в эти секунды. Странные, ничего не значащие слова, — только они одни сверлили его мозг.
«Закон всемирного тяготения».
А бомбы рвались.
Михеич медленно и упруго потянулся, и у Кости сжалось сердце. Неужели зацепило? Как же это? И Костя стал шарить у себя под плечом, словно надеясь определить на ощупь, что же случилось с Михеичем.
Старый боец, видно, понял Костю. И успокаивающе пожал ему руку. Мол, все в порядке.
Тяжелая бомба рванула совсем рядом. Перед Костиными глазами молнией полыхнула яркая вспышка, его с силой подбросило и осыпало комьями твердой земли. И все стихло…
Это и есть конец, подумал Костя. Примерно так он и представлял себе смерть. Но если это конец, то почему не почувствовал острой боли? Почему схватился руками за ногу Михеича, намереваясь приподняться? Наконец, почему думал.
И тут только понял Костя, что это кончилась бомбежка. Он сел, поджав под себя одеревеневшие ноги, и полез в карман за куревом. Он не хотел курить, но рука почему-то тянулась к кисету.