Собрание сочинений. Т.11. Творчество - Эмиль Золя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, если ты опять спуталась с Фажеролем…
— Ни с кем я не спуталась! — сердито закричала она. — И какое тебе до этого дело?.. Плевать я на него хотела, на твоего Фажероля! Он прекрасно знает, что со мной не ссорятся. Мы с ним отлично друг друга понимаем, недаром выросли на одном и том же тротуаре… Если ты хочешь знать, стоит мне только поманить его пальчиком, и он будет лизать мне ноги… Я у него в крови, у твоего Фажероля!
Она все больше возбуждалась, и он счел благоразумным отступить.
— Мой Фажероль, — пробормотал он, — мой Фажероль…
— Да, твой Фажероль! Неужели ты воображаешь, что я не знаю, как он тебя подмасливает, когда ему нужна от тебя статейка, а ты с вельможным видом подсчитываешь барыши, которые тебе принесет твоя писанина, если ты поддержишь художника, столь любимого публикой?
Жори, которому было неловко перед Клодом, бормотал что-то невнятное. Но он не стал защищаться и предпочел обратить ссору в шутку: ну разве Ирма не забавна, когда вот так горячится? В прищуренных глазах искорки порока, рот так и изрыгает непристойности!
— Должен заметить, милочка, мало осталось в тебе от Тициана.
Обезоруженная, она рассмеялась.
Разомлевший Клод бессознательно пил коньяк рюмку за рюмкой. Уже два часа кряду они тянули ликеры, и он опьянел, полусонный, одурманенный облаками табачного дыма. Говорили о том о сем, Жори утверждал, что живопись теперь в цене. Примолкшая Ирма, с потухшей сигаретой во рту, устремила глаза на художника. Внезапно она обратилась к нему, как во сне, называя его на «ты»:
— Где ты ее подобрал, твою жену?
Это обращение не показалось Клоду неуместным, мысли его витали где-то далеко.
— Она приехала из провинции, жила у одной дамы, честная девушка.
— Красивая?
— Да, красивая.
Ирма опять впала в мечтательность, потом, улыбаясь, сказала:
— Тебе повезло! Честных девушек нигде не сыщешь, вот ее и создали специально для тебя! — Она встрепенулась и закричала, вскакивая из-за стола: — Скоро три часа… Детки, приходится вас выпроводить. У меня свидание с архитектором, я хочу осмотреть участок возле парка Монсо, знаете, во вновь строящемся квартале… Я там кое-что облюбовала.
Перешли в гостиную; она остановилась перед зеркалом, недовольная тем, что так раскраснелась.
— Ты говоришь об особняке, не так ли? — спросил Жори. — Значит, ты достала деньги?
Она взбила на лбу волосы, припудрила раскрасневшиеся щеки, мимикой удлинила овал лица и мгновенно превратилась в рыжеволосую куртизанку, исполненную тонкой прелести произведения искусства; повернувшись к ним, она кинула вместо ответа:
— Смотри! Вот он, твой Тициан!
Продолжая смеяться, она подталкивала их к передней, где вновь, не говоря ни слова, взяла Клода за обе руки и устремила на него взгляд, в котором читалось желание. На улице Клод опять почувствовал неловкость. Холодный воздух отрезвил его, он испытывал угрызения, что говорил с этой девкой о Кристине. Он дал себе клятву никогда больше не переступать порога Ирмы.
— Ну как? Что скажешь? Хороша?! — сказал Жори, закуривая сигару, которую прихватил с собой перед уходом. — К тому же это ведь ни к чему не обязывает: тут завтракают, обедают, спят; а потом — здравствуйте и до свидания — все расходятся по своим делам.
Безотчетный стыд помешал Клоду вернуться домой, и когда его компаньон, разгоряченный завтраком, захотел продолжить прогулку, предложив ему зайти к Бонграну, Клод пришел в восторг, и они направились на бульвар Клиши.
У Бонграна была там обширная мастерская, которую он занимал вот уже двадцать лет, нисколько не изменяя ее, не считаясь с модой: он не признавал пышности — портьер и безделушек, которыми окружали себя теперь молодые художники. Это была старинная мастерская, совсем пустая, выкрашенная в серый цвет; на стенах были развешаны лишь этюды хозяина, без рамок, вплотную один к другому, словно приношения верующих в часовне. Единственными драгоценными предметами были ампирное туалетное зеркало, обширный нормандский шкаф да два кресла, обитые изношенным утрехтским бархатом. В углу стоял широкий диван, покрытый совершенно вытертой медвежьей шкурой. От своей романтической юности художник сохранил особую одежду для работы: на нем были широченные штаны, блуза, подпоясанная шнуром, а на голове красовалась скуфья, как у духовного лица; в таком виде он встретил посетителей.
Он сам отворил им дверь, держа палитру и кисти в руках.
— Это вы! Вот отлично!.. Я думал о вас, дорогой мой. Не помню, как узнал о вашем возвращении, но я тут же подумал, что скоро мы увидимся. — Свободной рукой он с горячей симпатией пожимал руку Клоду. Потом обратился к Жори, прибавив: — Ну, юный жрец, я прочитал вашу последнюю статью, благодарю вас за приветливые слова по моему адресу… Входите, входите оба! Вы мне не помешаете, я пользуюсь светом до последней минуты: проклятый ноябрь столь темен, что ничего не успеваешь сделать.
Он вернулся к работе; на мольберте стояло небольшое полотно, изображавшее двух женщин — мать и дочь, которые сидели за рукоделием в глубокой нише освещенного солнцем окна. Молодые люди стали позади художника.
— Это прекрасно, — прошептал Клод.
Бонгран, не оборачиваясь, пожал плечами.
— Так, пустячок. Стоит им заняться? Я набросал это с натуры, у одних друзей, а сейчас подчищаю.
— Картина вполне закончена, это — сама правда, какое верное освещение! — не унимался разгорячившийся Клод. — К тому же какая простота, именно простота и потрясает меня больше всего!
Художник отошел в сторону, прищурил глаза, вид у него был удивленный.
— Вы находите? Это действительно вам нравится?.. Как раз перед тем, как вы пришли, я уже совсем было забраковал это полотно… Честное слово! Все мне рисовалось в черном свете, я был уверен, что таланта у меня не осталось ни на грош.
Руки у него дрожали, все большое тело сотрясалось, — вот где чувствовались подлинные муки творчества. Он отложил палитру и, размахивая руками, подошел к приятелям; этот маститый стареющий художник, член Академии, кричал:
— Пусть вас не удивляет, бывают дни, когда мне кажется, что я не способен нарисовать даже чей-нибудь нос… Перед каждой из новых моих картин я волнуюсь, как новичок, сердце бьется, во рту пересыхает, охватывает мучительный страх. Ах, этот страх, знаете ли вы его, молодые люди, или вы ни в чем не сомневаетесь? Боже мой! Ведь если вы и забракуете какое-нибудь творение, вы тут же можете создать лучшее, ничто не давит на вас; а вот мы, старики, достигшие славы в меру своих способностей, мы обязаны быть достойными самих себя; уж если мы не в состоянии идти вперед, то не имеем права отставать или уклоняться в сторону… Иди вперед, знаменитый человек, великий художник, пожирай свой мозг, сжигай кровь, чтобы всегда подниматься все выше и выше; если ты, достигнув вершины, топчешься на месте, то еще можешь считать себя счастливым; надрывайся, но топчись как можно дольше; если же ты чувствуешь, что скользишь, тогда катись в пропасть, разбивайся — твой талант агонизирует, он уже не соответствует эпохе; погружайся в забвение сам, тяни за собой свои бессмертные произведения, раз ты не способен продолжать творить на том же уровне!
Его мощный голос напрягся, стал громоподобным, на покрасневшем лице читалось отчаяние. Он шагал по мастерской и, как бы в невольном порыве, говорил:
— Я уже сто раз повторял вам, что всегда начинаешь сызнова; что счастлив не тогда, когда достигнешь высот, а тогда, когда к ним поднимаешься. Радость испытываешь только во время штурма. Но ведь вы не понимаете, не можете понять, необходимо пройти через это самому… Подумайте! Время надежд, мечтаний, безграничных иллюзий; ноги крепки, любая длинная тяжкая дорога кажется короткой; жажда славы столь велика, что лакомы первые, даже самые маленькие успехи. Какое пиршество насыщающегося честолюбия! Вот вы уже почти удовлетворили его и в экстазе цепляетесь за достигнутое! Вот-вот перевалите! Вершина завоевана. Остается только удержать ее за собой. Но тут-то и начинаются страдания. Упоение славой прошло, и вы находите, что оно чересчур быстро оборвалось и оставило горький осадок, да и не стоило той битвы, которую пришлось из-за него вынести. Ничего неизведанного впереди, все уже испытано. Гордость получила удовлетворение, вы сознаете, что создали великие шедевры, но вы горько разочарованы, ибо наслаждение не равнозначно им. С этого момента горизонт суживается, надежды покидают вас, остается только умереть. И все же вы продолжаете барахтаться, не сдаетесь, упорствуете в творческих усилиях, как старцы в любви, с мучением, со стыдом… Надо иметь мужество и гордость покончить с собой, создав свой последний шедевр!
Бонгран как бы вырос, голос его потрясал мастерскую; сломленный сильным волнением, со слезами на глазах, он опустился на стул перед своей картиной и, с видом ученика, которому необходима поддержка, спросил: