Том 1. Р.В.С. Школа. Четвертый блиндаж - Аркадий Гайдар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В мякоть… пройдет, – добавил он. – Жжет только. – Тут он опять шмыгнул носом и, прищелкнув языком, сказал задорно: – Да ведь и то разобрать, за что жалеть-то? Силой нас сюда никто не гнал, значит, сами знали, на што идем, значит, нечего и жалиться!
Отдельные моменты боя запечатлелись; не мог я восстановить их только последовательно и связно. Помню, как, опустившись на одно колено, я долго перестреливался все с одним и тем же немцем, находившимся не далее как в двухстах шагах от меня. И потому, что, едва успев кое-как прицелиться, уже боялся, что он выстрелит раньше меня, я дергал за спуск и промахивался. Вероятно, он испытывал то же самое и поэтому также промахивался.
Помню, как взрывом снаряда опрокинуло наш пулемет. Его тотчас же подхватили и потащили на другое место.
– Забирай ленты! – крикнул Сухарев. – Помогайте ж, черти!
Тогда, схватив один из валявшихся в траве ящиков, я потащил его. Помню потом, как будто бы Шебалов дернул меня за плечо и крепко выругал; за что, я не понял тогда.
Потом, кажется, убила пуля Никишина. Или нет… Никишина убило раньше, потому что он упал, когда еще я бежал с ящиком, и перед этим крикнул мне: «Ты куда же в обратную сторону тащишь? Ты к пулемету тащи!»
Под Федей застрелили лошадь.
– Федька плачет, – сказал Чубук. – Такой скаженный, уткнулся в траву и плачет. Я подошел к нему. «Брось, говорю, тут о людях плакать некогда». Как повернулся Федька, хвать за наган. «Уйди, говорит, а не то застрелю и тебя». А глаза такие мутные. Я плюнул и ушел. Ну что с сумасшедшим разговаривать?! Непутевый этот Федька, – раскуривая трубку, продолжал Чубук. – Нет у меня веры в этого человека.
– Как – нет веры? – вступился я. – Он же храбрый, что дальше некуда.
– Мало ли что храбрый, а так непутевый. Порядка не любит, партейных не признает. «Моя, говорит, программа: бей белых, докуда сдохнут, а дальше видно будет». Не нравится мне что-то такая программа! Это туман один, а не программа. Подует ветер, и нет ничего!
Убитых было десять, раненых четырнадцать, из них шестеро умерли. Был бы лазарет, были бы доктора, медикаменты – многие из раненых выжили бы.
Вместо лазарета была поляна, вместо доктора – санитар германской войны Калугин, а из медикаментов только йод. Йода была целая жестяная баклага из-под керосина. Йода у нас не жалели. На моих глазах Калугин налил до краев деревянную суповую ложку и вылил йод на широкую рваную рану Лукоянову.
– Ничего, – успокаивал он. – Потерпи… ёд – он полезный. Без ёда тебе факт что конец был бы, а тут, глядишь, может, и обойдется.
Надо было уходить отсюда к своим, к северу, где находилась завеса регулярных частей Красной Армии: в патронах уже была недостача. Но раненые связывали. Пятеро еще могли идти, трое не умирали и не выздоравливали. Среди них был цыганенок Яшка. Появился этот Яшка у нас неожиданно.
Однажды, выступая в поход с хутора Архиповки, отряд выстроился развернутым фронтом вдоль улицы.
При расчете левофланговый красноармеец, теперь убитый маленький Хорек, крикнул:
– Сто сорок седьмой неполный!
До тех пор Хорек был всегда сто сорок шестым полным. Шебалов заорал:
– Что врете, пересчитать снова!
Снова пересчитали, и снова Хорек оказался сто сорок седьмым неполным.
– Пес вас возьми! – рассердился Шебалов. – Кто счет путает, Сухарев?
– Никто не путает, – ответил из строя Чубук, – тут же лишний человек объявился.
Поглядели. Действительно, в строю между Чубуком и Никишиным стоял новичок. Было ему лет восемнадцать-девятнадцать. Черный, волосы кудрявые, лохматые.
– Ты откуда взялся? – спросил удивленно Шебалов.
Парень молчал.
– А он встал тут рядом, – объяснил Чубук. – Я думал, нового какого ты принял. Пришел с винтовкой и встал.
– Да ты хоть кто такой? – рассердился Шебалов.
– Я… цыган… красный цыган, – ответил новичок.
– Кра-а-асный цы-га-ан? – вытаращив глаза, переспросил Шебалов и, вдруг засмеявшись, добавил: – Да какой же ты цыган, ты же еще цыганенок!
Он остался у нас в отряде, и за ним так и осталась кличка Цыганенок.
Теперь у Цыганенка была прохвачена грудь. Бледность просвечивала через кожу его коричневого лица, и запекшимися губами он часто шептал что-то на чужом, непонятном наречии.
– Вот уж сколько служу… полгерманской отбубнил и теперь тоже, – говорил Васька Шмаков, – а цыганов в солдатах не видал. Татар видал, мордву видал, чувашинов, а цыганов – нет. Я так смотрю – вредный народ эти цыганы: хлеба не сеют, ремесла никакого, только коней воровать горазды, да бабы их людей дурачат. И никак мне не понятно, зачем к нам его принесло? Свободы – так у них и так ее сколько хочешь! Землю им защищать не приходится. На что им земля? К рабочему тоже он касательства не имеет. Какая же выходит ему выгода, чтобы в это дело ввязываться? Уж какая-нибудь есть выгода, скрытая только!
– А может быть, он тоже за революцию, ты почем знаешь?
– В жисть не поверю, чтобы цыган да за революцию. И до переворота за краденых лошадей его били, и после за то же самое бить будут!
– Да, может, он после революции и красть вовсе не будет?
Васька недоверчиво усмехнулся:
– Уж и не знаю, у нас на деревне и дубьем их били и дрючками, и то не помогало – всё они за свое. Так неужто их революция проймет?
– Дурак ты, Васька, – вставил молчавший доселе Чубук. – Ты из-за своей хаты да из-за своей коняги ни черта не видишь. По-твоему, вот вся революция только и кончится тем, что прирежут тебе барской земли да отпустят из помещичьего леса бревен штук двадцать задаром, ну, да старосту председателем заменят, а жизнь сама какой была, такой и останется.
Глава седьмая
Через два дня Цыганенку стало лучше. Вечером, когда я подошел к нему, он лежал на охапке сухой листвы и, уставившись в черное звездное небо, тихонько напевал что-то.
– Цыганенок, – предложил я ему, – давай я около тебя костер разожгу, чай согрею, пить будем, у меня в баклаге молоко есть. Хочешь?
Я сбегал за водой, подвесил котелок на шомпол, перекинутый над огнем через два воткнутых в землю штыка, и, подсаживаясь к раненому, спросил:
– Какую это ты песню поешь, Цыганенок?
Он ответил не сразу:
– А пою я песню такую старую, в ней говорится, что нет у цыгана родной земли и та ему земля родная, где его хорошо принимают. А дальше спрашивают: «А где же. цыган, тебя хорошо принимают?» И он отвечает: «Много я стран исходил, был у венгров, был у болгар, был у туретчины, много земель исходил я с табором и еще не нашел такой земли, где бы хорошо мой табор приняли».
– Цыганенок, – спросил я его, – а зачем ты у нас появился? Ведь вас же не набирают на службу.
Он сверкнул белками, приподнялся на локте и ответил:
– Я пришел сам, меня не нужно забирать. Мне надоело в таборе! Отец мой умеет воровать лошадей, а мать гадает. Дед мой воровал лошадей, а бабка гадала. И никто из них себе счастья не украл, и никто себе хорошей судьбы не нагадал, потому что дорога-то ихняя, по-моему, не настоящая. Надо по-другому…
Цыганенок оживился, приподнялся, но боль раны, очевидно, давала себя еще чувствовать, и, стиснув губы, он с легким стоном опустился опять на кучу листвы.
Вскипевшее молоко разом ринулось на огонь и загасило пламя.
Я еле успел выхватить котелок с углей. Цыганенок неожиданно рассмеялся.
– Ты чего?
– Так. – И он задорно тряхнул головой. – Я вот думаю, что и народ весь эдак: и русские, и евреи, и грузины, и татары терпели старую жизнь, терпели, а потом, как вода из котелка, вспенились и кинулись в огонь. Я вот тоже… сидел, сидел, не вытерпел, захватил винтовку и пошел хорошую жизнь искать!
– И найти думаешь?
– Один не нашел бы… а все вместе должны бы… потому – охота большая.
Подошел Чубук.
– Садись с нами чай пить, – предложил я.
– Некогда, – отказался он. – Пойдешь со мной, Борис?
– Пойду, – быстро ответил я, не спрашивая даже о том, куда он зовет меня.
– Ну, так допивай скорее, а то подвода уже ждет!
– Какая подвода, Чубук?
Он отозвал меня и объяснил, что отряд к рассвету снимается, соединится недалеко отсюда с шахтерским отрядом Бегичева, и вместе они будут пробиваться к своим. Трех тяжело раненных брать с собой нельзя: пробираться придется мимо белых и немцев.
Отсюда недалеко пасека. Там место глухое, хозяин свой и согласился приютить у себя раненых на время, пока поправятся. Оттуда Чубук привел подводы, и сейчас надо, пока темно, раненых переправить туда.
– А еще с нами кто?
– Больше никого. Вдвоем мы. Я бы и один управился, да лошадь норовистая попала. Придется одному под уздцы вести, а другому за товарищами присматривать. Так пойдешь, значит?