Русские ночи - Владимир Одоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тяжко было Себастияну; но он еще не унывал: святое пламя искусства еще горело в его сердце, еще наполняло для него мир, — и Бах продолжал учить своих последователей, давать советы при постройке органов и занимать в церкви должность органиста.
Но скоро Бах заметил, что его мысли перестали ему представляться в прежней ясности, что пальцы его слабеют: что прежде казалось ему легким, то теперь было необоримою трудностью; исчезла его ровная, светлая игра; его члены искали успокоения.
Часто он заставлял себя приводить к органу; по-прежнему силою воли хотел он победить неискусство пальцев, по-прежнему хотел громогласными созвучиями пробудить свое засыпавшее вдохновение; иногда с восторгом вспоминал свое младенческое сновидение: ясно оно было ему, вполне понимал он его таинственные образы — и вдруг невольно начинал ожидать, искать голоса Магдалины; но тщетно: чрез его воображение пробегал лишь нечистый, соблазнительный напев венециянца, — голос Магдалины повторял его в углублении сводов, — и Бах в изнеможении упадал без чувств…
Скоро Бах уже не мог сойти с кресел; окруженный вечною тьмою, он сидел, сложив руки, опустив голову — без любви, без воспоминаний… Привыкший, как к жизни, к беспрестанному вдохновению, он ждал снова его благодатной росы, как привыкший к опиуму жаждет небесного напитка; воображение его, изнывая, искало звуков, единственного языка, на котором ему была понятна и жизнь души его и жизнь вселенной, — но тщетно: одряхлевшее, оно представляло ему лишь клавиши, трубы, клапаны органа! мертвые, безжизненные, они уж не возбуждали сочувствия: магический свет, проливавший на них радужное сияние, закатился навеки!..
НОЧЬ ДЕВЯТАЯ
Вечернее солнце пылало над величавой рекою; алые облака рассыпались по сизому небу, и каждое светилось стороною, обращенною к солнцу, а другою исчезало в тумане. — Фауст сидел у окна, то перебирая листы старой книги, то смотря, как багровый отблеск речной волны расстилался по стенам комнаты и придавал картинам, статуям, всем неодушевленным предметам трепетание жизни. Наш философ был задумчивее обыкновенного; на лице его не было приметно той постоянной, но не злой насмешки, с которой он задавал загадки молодым людям, его окружавшим, и которых разноречащие мысли столь мало походили на спокойствие уверенности, которым, казалось, обладал добрый чудак. В эту минуту Фауст не расположен был к шутке; его мечты, казалось, были важны и грустны; когда он перелистывал свою старую книгу — тогда ясность снова сообщалась его взорам; когда он отводил их от книги, как бы желая во внутренности души сосредоточить смысл читанного, — снова грусть появлялась на лице философа.
Дверь отворилась; вошел молодой Ростислав, всегда рассеянный, всегда далекий от настоящей минуты.
Ростислав. Сегодня, когда я собирался к тебе, мне пришли в голову все наши последние разговоры, перемешавшиеся с твоею рукописью… что за энциклопедия! каких вопросов мы не касались!..
Фауст. И какие разрешили, ты хочешь сказать…
Ростислав. Именно! если бы кто-либо нас подслушал и записал наши речи… что бы об нас подумали…
Фауст. Мыслящие люди сказали бы, что по крайней мере наш разговор — не поддельный; педанты доказали бы нам очень убедительно, что разговор должен быть не что иное, как диссертация, логически развитая в драматической форме…
Ростислав. А что, если бы в самом деле на каждый вечер нам определить себе какой-либо один предмет, назначить очередь, кому говорить за другим, положить себе за правило не отступать от предмета, пока мы не рассмотрели его во всей подробности?..
Фауст. Тогда бы мы объявили притязание на полную, стройную систему философии — на что, может быть, надобно иметь право, которого я покуда в нас не признаю. Мне кажется, мы похожи на странников, зашедших ночью в незнакомую землю, о которой они имеют сведения и неподробные и неполные; в сей земле они должны жить и потому изучить ее; но в эту минуту искания всякий систематизм был бы для них делом свыше их сил — и, следственно, источником заблуждения; все, что они знают об этой стране, — это, что они ее не знают. В эту минуту их может скорее спасти догадка самопроизвольная, бессознательная, инстинктивная — до некоторой степени поэтическая; в эту минуту всего важнее — искренность воли; впоследствии они, может быть, приметят свои заблуждения, оценят свои догадки и, может быть, найдут, что в одной из них и скрывается искомая истина. Но до тех пор покорись они систематизму — и странники сделаются рабами собственного слова[158], актерами; разговор потеряет всю искренность, и, если угодно, всю пользу; он обратится в сцену, на которой всякий говорит не то, что невольно, бессознательно в нем возбудилось речью другого, но старается своей собственной мысли дать самую благообразную форму и посредством хитросплетения слов, всегда более или менее неопределенных, во что б ни стало предохранить свою речь от возражения. Так и с нами! да, сверх того, есть и другое немалое затруднение, которое мне сию минуту пришло в голову; слова: "единство", "предмет" обыкновенно встречаются в первых параграфах всякой философской книги, как вещи совершенно всякому известные и понятные, но признаюсь, они-то меня и останавливают. Есть ли что-либо неопределеннее слова: единство? разве слово еще более сбивчивое: предмет? — Соединение же этих двух слов составляет для меня нечто вовсе непонятное…
Ростислав. Я не понимаю твоего затруднения; положим, мы избрали себе предметом определить: что такое дерево?.. и будем держаться этого вопроса, не касаясь ни камня, ни животного, ни искусства, и так далее…
Фауст. Тщетная мечта! С чего начать, чтоб не удалиться ни на шаг от избранного предмета? Один начинает говорить о жизни дерева; ему возражают, что он удаляется от предмета, ибо жизнь дерева есть лишь одно из явлений этого предмета, и предварительно надобно определить, что понимать под словом: жизнь? Другой предлагает начать прямо с описания частей дерева; здесь новые вопросы: начать ли с корней, как органов питания? начать ли с органов дыхания — листьев? Один уверяет, что надобно начать с коры — как внешней оболочки, прежде всего поражающей наши чувства. Другой столь же основательно доказывает, что надобно начинать с сердцевины, как центральной части дерева; тогда рождается вопрос: что такое центральная часть и существует ли она в дереве? Предлагают, чтоб кончить эти споры, действовать отрицательно, то есть прежде всего показать, отчего дерево не есть ни камень, ни животное; но тут естественно рождается вопрос: что такое камень? что такое животное? и с каждым новым предметом начинается та же история, что и с деревом… и не достанет ни веков, ни жизни миллионов людей для того, чтоб определить: с чего начать, чтоб говорить о дереве? ибо в этот вопрос войдут все науки, вся природа… и оттого, кажется, все споры, в продолжение веков возбуждающиеся в человечестве, приводятся к одному и тому же вопросу: с чего начать? или, лучше сказать, к другому, еще высшему: что такое начало? что такое знание? и наконец: возможно ли знание? — А этот вопрос есть предел науки, которая называется философиею…
Ростислав. Если бы и так… то нам ли пугаться этого вопроса, нам ли, которых половина жизни протекла в трудах над этою страшною, но отрадною наукою.
Фауст. Согласен; кажется, мы то и делаем. Но возможно ли для этой науки, как и для всякой другой, то, что называется стройною логическою формою, — это вопрос иной.
Ростислав. Следственно, ты не допускаешь возможности логического построения мыслей?
Фауст. Я пока не допускаю того, чтоб люди, говоря между собою, совершенно понимали друг друга… Я не могу войти здесь в разбор тех начал, на которых для меня основано это убеждение; но, кажется, до него можно дойти и другими путями. Испытаю. Хорошо было Кондильяку[159]; для него вся философия состояла в искусстве рассуждать; он забыл только одно: что глупцы и сумасшедшие часто очень логически рассуждают; одного они не могут себе логически доказать: сумасшедший, что он сумасшедший, глупец, что он глуп. К сожалению, я не знаю, каким образом каждый из нас может доказать себе, что он действительно в здравом уме, что он, например, не принимает части за целое, целое за часть, движение за покой и покой за движение, точно так же, как тот чудак, который, ходя по комнате, держался за стенку, полагая, что он вечно на корабле в бурную погоду; пока не открыт этот способ доказательства, до тех пор, по моему мнению, каждый разговор, каждая речь есть обман, в который мы впадаем сами и вводим других; мы думаем, что говорим об одном предмете, когда вместо того говорим о совершенно различных предметах…
Ростислав. Но тогда не было бы возможности двум людям никогда в чем-либо согласиться, а между тем это случается…